Я могла вернуться, наорать на нее, сказать, что я выжила и что она увидела меня во сне только благодаря тому, что Орион убил малефицера, явившегося ко мне с ножом, что он рискнул собственной жизнью, проведя ночь в моей комнате и убивая бесчисленных злыдней, желающих закончить начатое. Но больше всего мне хотелось, чтобы Орион сам подошел к нашей юрте, как и обещал. Тогда мама поняла бы, что была неправа, она бы своими глазами убедилась, что он не ужасное чудовище, которое она заметила мельком, и не сияющий герой, которым его хотели видеть остальные. Что он живой человек, просто человек.
Орион был человеком. Прежде чем погиб у самых ворот Шоломанчи, потому что считал своим долгом спасти всех, кроме себя.
Я бродила и бродила по лесу. Неприятно было чувствовать себя маленькой, усталой, грязной и голодной, но поделать я ничего не могла. Мир буквально настаивал на том, что жизнь продолжается, и я ничем не могла ему помешать. Наконец за мной явилась Моя Прелесть – она выскочила из-под куста и взобралась мне на ногу, когда я, описав очередной круг, приблизилась к юрте. В руки мышка не далась. Она отбежала в сторону юрты, села на задние лапки и сердито взглянула на меня. Ее белая шерстка буквально светилась, приглашая многочисленных собак и кошек, которые бегали по коммуне более или менее свободно. Если ты фамильяр, это еще не делает тебя неуязвимым.
Поэтому я пошла за Моей Прелестью к юрте и позволила маме налить мне миску супа, который был сварен из самых настоящих овощей (вас, возможно, это не соблазнит, но что вы знаете о жизни!). Я, не удержавшись, съела пять порций, приправленных болью и обидой, и почти целую краюху хлеба с маслом, а потом мама отвела меня в душ. Я провела под душем целый час, вопреки всем правилам коммуны, словно хотела раствориться в горячей воде, которую ненасытно впитывала каждой порой. И я совершенно не боялась, что из трубы вдруг вылезет амфисбена.
Вместо амфисбены приперлась Клэр Браун. Я стояла под струей воды, закрыв глаза, когда услышала до боли знакомый голос, без толики энтузиазма:
– Ну надо же, дочка Гвен вернулась. – Она нарочно говорила громко, чтобы я ее услышала.
Я почему-то не разозлилась, и это было странно и неприятно: в прежние годы запас гнева у меня никогда не иссякал. Я выключила душ и вышла из кабинки, рассчитывая найти подкрепление своим чувствам, но тщетно. Душевые выходили в большую круглую раздевалку, которая, впрочем, съежилась за время моего отсутствия. Члены коммуны выстроили ее, когда мне было пять лет, и я ногами знала каждый сантиметр неровного пола; не приходилось сомневаться, что эта тесная комнатка с единственной скамейкой и есть та самая раздевалка, однако я по-прежнему не верила собственным глазам. На скамейке, завернувшись в полотенца, в ожидании сидели Клэр, Рут Мастерс и Филиппа Вокс, хотя свободных кабинок было еще две.
Они смотрели на меня как на чужого человека. И для меня они тоже были чужими, пусть даже выглядели и говорили точь-в-точь как те женщины, которые дружно и на все лады твердили мне, что я сущий крест для своей мамы, святой Гвен Хиггинс. Люди жили здесь не без причины – что-то заставило их удалиться от мира. Мама поселилась в глуши, потому что не желала мириться с чужим себялюбием, однако эти три женщины – и множество других обитателей коммуны – пришли сюда не для того, чтобы творить добро. Они хотели, чтобы добро творили им. Они смотрели на меня – и видели идеально здорового ребенка, которому это волшебное существо, то есть моя мама, щедро дарило любовь и внимание, и все они знали, что значило бы для них иметь тот же неиссякаемый источник… но на пути стояла я, угрюмая, неблагодарная, впивающая все без остатка и, казалось, без толку.