Но Ингварь слов этих не слыхал. Зайдя в шатер, он рухнул навзничь на жесткий войлок, зажмурив глаза и с силой, до боли, сжимая кулаки.
Чем кончатся переговоры – его не интересовало. Впрочем, и так понятно. Ничем. С самого начала было ясно, что владимирские князья потребуют абсолютной покорности и не угомонятся, пока не увидят перед собой униженного и растоптанного Константина, а вместе с ним и…
«Да чего уж там, – подтолкнул он сам себя. – Продолжай, коль знаешь. А ведь ты знаешь. – И он продолжил: – А вместе с Константином такое же униженное и растоптанное Рязанское княжество. Все. Полностью».
Ну ладно, тогда, зимою, он, Ингварь, еще дураком был. В душе обида кипела, оскорбленное самолюбие клокотало. В такие дни головой не думают – все сердцем решают, а оно глупое, ибо призадуматься ему нечем. Но ближе к лету, уже по здравом размышлении, до него ведь почти дошел глубинный смысл слов Константина. Ну разве чуточку самую не хватило, чтоб окончательно решиться отказаться от такой помощи.
Потому и Онуфрий, почуяв неладное, скрылся с его глаз долой, затаился где-то в одном из ростовских монастырей. Чуял, змий поганый, что не ныне, так завтра еще раз подвергнут его допросу, как там под Исадами дело было, и придет для боярина смертный час.
Так какой черт удерживал самого Ингваря, мешая повернуться и уехать куда глаза глядят вместе со своими тремя боярами, уцелевшими после коломенского побоища и продолжающими, несмотря ни на что, хранить верность своему князю. Куда уехать? Ну хотя бы в тот же Чернигов, где его давно ждали мать и братья. Нет, гордость бесовская не дозволяла. А ведь отец Пелагий не раз говорил на проповедях, что эта треклятая гордыня есть не просто смертный грех, но и матерь всех прочих смертных грехов, которые она же и порождает в человеке.
Да еще стыдоба великая мешала Ингварю. Ну как же – его ведь семья в Чернигове с победой ожидает, а он ни с чем туда явится. Нельзя. Кстати, и боярин Кофа его упреждал – пусть вскользь, туманными намеками, но упреждал, что не бескорыстно взялись ему помогать северные соседи.
– Придется тебе, княже, такую цену выкладывать, что без последних портов останешься, – говорил Вадим Данилович.
Да и женка Ярославова тоже на многое Ингварю глаза открыла. Ох и мудра оказалась переяславская княгиня. Прямо как в воду глядела. Даже слова у нее были почти точь-в-точь как у боярина Хвоща. И в его памяти всплыло, как совсем недавно, буквально дней за десять до того, как им отправиться под Коломну, она грустно спросила его:
– А ты что, и впрямь надеешься, что переяславский князь окажется щедрее, чем твой двухродный стрый? – И, грустно усмехнувшись, протянула жалеючи: – Эх ты, глупый, глупый.
– Ну пусть не все грады, но Рязань-то моей будет. Да и Ольгов с Ожском, – пробасил Ингварь, сам внутренне холодея. Уже тогда он чувствовал, что именно услышит от Ростиславы, и добавил срывающимся от волнения голосом: – А уж про Переяславль с Ростиславлем да Зарайском и речи быть не может – они и так мои. Коломну за труды князю Ярославу передам, Пронск, знамо, малолетнему княжичу Александру достанется, а Ряжск, кой Константин поставил, ему самому и перейдет…
– Коли так тебе хочется – надейся, – перебила его Ростислава.
Ингварь, опешив, уставился на нее, пытаясь понять, в чем именно усомнилась красавица-княгиня. Да, разговора с Ярославом насчет будущей судьбы городов княжества не было. Всякий раз он отмахивался, заявляя, что нет ничего хуже, как делить шкуру неубитого медведя, а потому юноша и сам не был до конца уверен, что Ярослав удовлетворится одной Коломной, но касаемо прочего…