«…Только моральный закон определяет и делает возможным понятие доброго…», а соответственно, как следует думать (но Кант вновь молчит об этом), и злого[106].

Буквально это означает то, что никаких добрых и злых свойств у явлений чувственно воспринимаемого мира нет и быть в принципе не может. Это моральный закон своей властью «назначает» одни из них быть «добрыми», а другие – «злыми» (чем он и придает смысл «картине мира»). Мы склонны интуитивно и спонтанно думать, будто моральный закон существует для того, чтобы неким образом регулировать проявления доброго и злого начал в нашей жизни (поощряя первые и противодействуя вторым). Но такое представление – лишь очередной «докритический» предрассудок[107]. Моральный закон творит (а не регулирует) и добро, и зло – конечно, не в смысле создания «материи» поступков, а в смысле придания этой «материи» соответствующей нравственной формы,, но именно она и имеет решающее значение и для самосознания человека как «культурного существа», и для общения таких существ. Моральный закон, таким образом, трансформирует, к примеру, уничтожение в «убийство», но не уничтожение вообще и как таковое, а лишь некоторые строго отобранные законом случаи уничтожения, или соитие – в «прелюбодеяние», и опять же речь идет только о некоторых специально установленных законом случаях соития, и т. д. и т. п. По сути дела моральный закон и есть не что иное, как такая операция селекции, классификации и «назначения» отобранного чего-то быть добром или злом. Поэтому Кант и пишет (вполне обоснованно) о том, что добро и зло никак не могут предшествовать моральному закону, они в строгом смысле слова – его продукты, причем важнейшие продукты, т. е. единственные его объекты, сотворенные им самим. Именно это трансцендентальная философия может сказать о зле (то же самое она говорит и о добре, но о добре она способна сказать и нечто другое), но это очень немногое сказанное ею о зле чрезвычайно важно.

Конечно, нельзя сказать, что все это – целиком и исключительно великое открытие Канта. Уже в Послании к Римлянам святого апостола Павла говорится о страстях, обнаруживаемых в качестве греховных законом. «Неужели от закона грех? – спрашивает апостол. – Никак. Но я не иначе узнал грех, как посредством закона. Ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай. Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв» (7:5, 7–8). Но в том-то и дело, что у апостола Павла и закон, без которого «грех мертв», и трансформация (невинной самой по себе) страсти в «грех», и обольщение «меня» созданным таким образом «грехом», вследствие чего «я умер», и освобождение от «греха» / возрождение к новой жизни посредством того же закона и в соответствии с ним – все это происходит в онтологии единого действительного мира (пусть, так сказать, на разных его уровнях) и принадлежит ему.

У Канта меняется именно это. Моральный закон «назначает» нечто в действительном мире быть добрым или злым, занимая позицию «вне мира», т. е. сохраняя статус чистой интеллигибельности[108]. Эта позиция «вне мира» и делает его подобным тому монарху кантовского «правильного» гражданского общества, который «имеет в отношении подданных одни только права и никаких обязанностей» и о вердиктах которого никто «не может и не должен судить иначе, чем это угодно нынешнему главе государства»[109]. Такая абсолютность власти морального закона, как и монарха[110], только тем и обеспечивается, что оба они