– Да, – ответил Пит Зван, – я знаю, что он пишет книги.

– Откуда ты знаешь? Ведь они нигде не продаются, его книги, – это толстые тетради у нас дома.

– Слухом земля полнится.

– Ты тоже хочешь писать книги? – спросил я.

– Пока не знаю. Может быть.

– Почему ты пока не знаешь?

– Чтобы написать книгу, надо много всего повидать и пережить, – сказал он.

– А что надо повидать и пережить?

– Много всего, Томас.

– Терпеть не могу воскресенье, по воскресеньям становишься таким заторможенным…

– По-твоему, я заторможенный?

– Нет. А я?

Он взглянул мне в глаза. Он никогда не улыбался.

– Ладно, пока!

– До свиданья, Томас. Смотри не урони миску.

Я подбросил миску и ловко ее поймал. Он наконец-то засмеялся – тихо-тихо, едва слышно.

Я пошел дальше, он пошел дальше. Я пошел домой, он – в сторону Амстердам-Зёйд. Я обернулся и посмотрел ему вслед. Пит Зван шел по улице такой одинокий. Он тоже обернулся и увидел, что я иду по улице такой одинокий.

Злосчастные собачки

Воскресный вечер. Печка как раз прогорела, когда к нам наверх с веселым шумом пришли Рейнир Ворланд и Адриан Мостерд. Они случайно встретились в сумерках на Лейденской площади. Я люблю, когда они приходят, потому что папа от них веселеет.

– В кармане ни цента, – сказал Ворланд. – Я и говорю Аду: у меня дома молоко скисло и хлеб заплесневел, пойдем-ка к Йоханнесу, пусть он накормит нас обедом!

– Глубокоуважаемые господа, – сказал папа, – печка прогорела, уголь закончился, а в буфете мышь повесилась.

Старый добрый Мостерд с гордостью показал папе какой-то грязный пакетик.

Ворланд прошелся по комнате, папа ударил его по руке при попытке раскрыть толстую тетрадь на столе. Ворланд – художник. Его картины никто не покупает. «Мое время еще не настало», – говорит он.

Папа освободил пепельницу, пересыпав из нее окурки в другую, еще не совсем полную.

Ворланд сел рядом с холодной печкой, протянул к ней руки и от блаженства закрыл глаза. Казалось, он наслаждается теплом.

Я заметил, что на ногах у него сандалии, и спросил:

– А у тебя не замерзают пальцы на ногах?

– Если это произойдет, – сказал он, не открывая глаз, – я их отрублю и заспиртую.

Я покатился со смеху.

Мостерд показал папе пару копченых селедок. Они лежали на прожиренной газете. Папа осмотрел их с недоверием. Мостерд понюхал и сказал:

– Все в порядке, я купил их три дня назад у разносчика, они свежи, как девичьи щечки.

– Смотрите, – показал я пальцем на Ворланда, – смотрите, он думает, что печка греет, вот чудак.

– Горящая печка – друг любого человека, – сказал Ворланд, – а ваша холодная печка – это же яркая личность, вот это меня и согревает!



Мостерд все еще не отдышался после подъема по лестнице.

– С вашего позволения, господа, я не буду снимать пальто, – сказал он. – Я должен защищать свое старое тело от мороза и влажности. Расскажите мне о скорби, и страдании, и горе, это меня утешит.

Я обожаю Мостерда. Он не говорит, а поет. Артист на заслуженном отдыхе. Так говорит папа. Я не знаю, что значит «на заслуженном отдыхе». Но я знаю, что Мостерд совершенно ничего не может запомнить и носит по две пары носков, одну поверх другой, у него длинные седые волосы до плеч и большие, как блюдца, уши. А когда у него на лице горестное выражение, мне становится безумно смешно.

За столом папа поделил селедку на всех поровну. Ворланд снял сандалии и носки, а потом подстриг нашими огромными ножницами ногти на ногах. Мне совсем не было противно смотреть, потому что ноги у него чистые. Каждый состриженный ноготь он какое-то время держал между большим и указательным пальцем над пустой угольницей и только потом бросал в нее.