Из этих писем можно видеть, что Фрейд весьма негативно относился к биографическим исследованиям его жизни, а если и шел навстречу устремлениям авторов, то требовал от них строго придерживаться действительных фактов. То самое «возможное не всегда действительно» относится именно к многочисленным безосновательным домыслам и гипотезам. Несмотря на всю свою нерасположенность к подобного рода затеям, Фрейд не мог отказать в определенной поддержке даже этому, столь критикуемому им биографу.

На работу Стефана Цвейга Фрейд отреагировал более благосклонно. Он писал:


«Нежелание признать себя в собственном портрете или неузнавание себя в нем – факт обыденный и хорошо известный. Поэтому я поспешу выразить удовлетворение тем, сколь точно Вами подмечены мои наиболее характерные черты. Действительно, то, чего я достиг на настоящий момент, все это прежде всего благодаря моему характеру, чем интеллекту. Полагаю, что это стержень Вашего мнения, и я придерживаюсь такой же точки зрения…

В действительности человек – более сложное существо: с созданным Вами образом не согласуется, что я испытываю головные боли и временами устаю, как и любой другой человек, что я был страстным курильщиком (я бы и желал им оставаться), что своим самоконтролем и упорством в работе я по большей мере обязан сигаре, что, несмотря на всю свою хваленую непритязательность, я многое отдал за то, чтобы собрать свою коллекцию греческих, римских и египетских древностей, что я больше интересуюсь археологическими книгами, чем психологическими, что до войны и сразу после ее окончания каждый год я чувствовал острую потребность провести в Риме хотя бы несколько недель или дней, ну и так далее».


Более определенно по проблемам, возникающим при изучении жизни «великих людей», Фрейд высказался в своей благодарственной речи, написанной им по случаю присуждения премии Гёте в 1930 г.:


«Я готов принять упрек, что мы, аналитики, недостойны находиться под покровительством Гёте, ибо преступили черту, пытаясь применить аналитические методы к нему самому, низведя тем самым великого человека до объекта исследования. Однако я не соглашусь, что тем самым мы умаляем его величие.

Все мы, почитающие Гёте, без особого протеста принимаем усилия его биографов, пытающихся по имеющимся сведениям воссоздать его жизнь. Но что значат для нас эти усилия, если даже лучшие и исчерпывающие биографические работы не могут ответить на два вопроса, которые только и представляют для нас интерес; не могут пролить свет на происхождение того великого дара, который создает гения, и не помогают нам сколько-нибудь хорошо понять ценность и значение его творений? А ведь, без сомнения, именно такие биографии способны удовлетворить нашу столь сильную потребность. Мы ощущаем ее особенно остро, когда история безапелляционно отказывает нам в ее удовлетворении, как, например, в случае с Шекспиром… Но что оправдывает нашу потребность узнать подробности жизни человека, когда его работы приобретают для нас столь большое значение? При ответе на этот вопрос обычно отмечают желание приблизить к нам такую личность в ее человеческих чертах. Допустим…

И все же следует признать, что существует и другой мотив. Оправдание биографа содержит также признание. Разумеется, биограф не стремится развенчать своего героя, но желает сделать его ближе, понятнее нам. Однако это означает уменьшение расстояния, которое отделяет нас от него, и определенное умаление его исключительности. Неизбежно, что, узнав больше о жизни великого человека, мы узнаем и о тех случаях в ней, в свете которых он совсем не выглядит героем, выглядит не лучше нас и по-человечески действительно приблизился к нам. И тем не менее, я полагаю, что нам следует узаконить усилия биографов. Наше отношение к отцам и учителям всегда имеет двойственный характер: глубокое почтение к ним всегда содержит и компонент враждебного протеста. Это психологическая неизбежность, которая не может быть изменена без насильственного вытеснения истины, и ей надлежит распространяться на наше отношение к великим людям, истории жизни которых мы намерены изучать».