… не случайно фамилия Копейкина невольно ассоциируется с основным лозунгом его жизни: «Копи копейку»[, ведь] …гимн копейке – единственное родовое наследство Чичикова[71].
Что же касается самого Копейкина, то его реальным прототипом Лотман считает Федора Орлова – историческое лицо, героя Отечественной войны 1812 года, потерявшего ногу в сражении под Бауценом, которого Пушкин собирался ввести в свой роман «Русский Пелам» в образе «хромоногого, на деревянной ноге, разбойника» (при этом, отмечает Лотман, «работа над „Русским Пеламом“ совпадала с временем наиболее интенсивного общения Пушкина и Гоголя»[72]). Однако Юрий Манн ставит под сомнение версию Лотмана, предлагая увидеть в «Повести о капитане Копейкине» сложное преломление и переплетение «…разнородных импульсов, исходивших от реальных и литературно-фольклорных истоков ее героя», обзор которых он приводит в своей статье «Капитан Копейкин и его предшественники»[73].
Но ведь разговор об общем для Гоголя и Пушкина смысловом поле вовсе не обязан сводиться к выяснению их фактического обмена позициями, идеями, импульсами и т. п.; рефлексия смысловых взаимосвязей может осуществляться без опоры на сведения о фактах, отсылающих к внетекстовой, исторической реальности. Например, почему ни Лотман, ни Манн, говоря о «пушкинском истоке» сюжета «Мертвых душ», не упоминают пушкинского «Гробовщика» и не считают нужным задаться вопросом о том, есть ли нечто общее между такими персонажами, как сержант Курилкин и капитан Копейкин? Конечно, может показаться, что здесь имеет место просто случайное созвучие двух имен – хотя даже в этом случае трудно представить себе, что в сознании Гоголя имя обиженного инвалида ни разу не срифмовалось с именем – также, кстати говоря, обманутого – ожившего скелета из пушкинской повести; но, возможно, есть основания полагать, что за этим поверхностным сходством обнаруживается глубинное сродство, позволяющее трактовать «Гробовщика» и «Мертвые души» (с акцентом на «Повести о капитане Копейкине») как связанные процессом разработки некой общей для двух авторов проблематики.
Темой, соединяющей оба произведения, служит не просто вопрос о соотношении мира живых и мира мертвых, но то, каким образом этот вопрос ставится в плане экономики – но уже не столько как экономии в сакральном, религиозном смысле этого слова, где под ней понимается душеспасительный промысел, в основе которого лежит историческое событие боговоплощения (oikonomia раннехристианских богословов), сколько как экономики в сугубо мирском, современном смысле слова – то есть экономики капиталистической. Конечно, как покажет Маркс, религиозное ядро экономики не пропадает, и задача критики состоит в том, чтобы обнаружить скрытого в ней «бога» – то есть занявший его место капитал, миссия которого состоит в «спасении» стоимости, этой «души» любого товара. Но разве не к товарной форме человеческих отношений – а, говоря точнее, к ее способности пересекать границу, отделяющую живых от мертвых, – всеми силами пытаются привлечь наше внимание Пушкин и Гоголь?
В случае Пушкина парадигматическим товаром оказывается гроб – к нему в полной мере могут быть применены знаменитые слова автора «Капитала» о том, что, как гроб (у Маркса – стол), он
… остается деревом – обыденной, чувственно воспринимаемой вещью[, но] …как только он делается товаром, он превращается в чувственно-сверхчувственную вещь[, становясь] …перед лицом всех других товаров на голову, и эта его деревянная башка порождает причуды, в которых гораздо больше удивительного, чем если бы он пустился по собственному почину танцевать