Все это вместе взятое потребовало более сильных и острых средств выразительности, и вот он уже замазывает черной краской золотые орнаменты, богохульствует и плачется в им же самим возведенном храме вечности!
«Левой! Левой! Левой!.. – командовал Маяковский, – кто там шагает правой?» – Правой шагал Есенин, ломая строй. Он ерничал и показывал кукиш: «Я хочу быть желтым парусом в ту страну, куда мы плывем». Он обличал и грозил: «Веслами отрубленных рук вы гребетесь в страну грядущего». И сам понимал бессмысленность своего бунта: выбирать-то не из чего: «Любо не любо, знай бери». Резко изменилась эмоциональная настроенность его поэзии. Она стала нервной, напряженной, трагической. Есенин разучился казаться «улыбчивым и простым». Он еле сдерживает крик.
Уже не «вихрь», «бреющий бороду старому миру», комета, грозная и хвостатая, что сулит она ему? Он становится суеверным и мнительным, всюду видит зловещие приметы, знамения, знаки, предвещающие «беду над полем». «Погибельный рог», «черная гибель» – вот лейтмотив его лирики 1920–1921 годов. А вчуже, даже относительно благожелательным лефовцам, кажется: Есенин хитрит, раньше других сообразив: биография, поставленная наперекор волнам времени, – мощный источник поэтической энергии. Высказывались мнения и еще более категоричные: хулиганство Есенина – ушедшая в кабак контрреволюция. И все-таки Маяковский почувствовал верно: Есенин по-своему завидовал пролетарским поэтам, видевшим перед собой ясный и оптимистический путь, и уже после смерти «звонкого подмастерья» извинился за своего соратника – Николая Асеева, писавшего в 1922 году: «Сергей Есенин, зная правильный путь поэта современья, считает его по каким-то причинам неудобным… Есенин хочет во что бы то ни стало отпихнуться от классового самосознания… Как хитрый деревенский парень, он чует, что борьба еще не кончена и не желая терять в своей поэтической работе ни пяди, пытается пройти мимо тягот и черной работы поэтов нашего поколения».
В этой безвыходной ситуации вступление в Орден Имажинистов могло показаться и, видимо, показалось чем-то вроде выхода из тупика. Но Есенин опять просчитался, опять оказался хотя и в купнице, но сам по себе, со своей никому не нужной здесь «органической фигуральностью». Впрочем, он всегда спешил, при всем своем умном уме и осторожности – спешил и жить, и чувствовать, и умереть – поторопился.
Все условия Договора, заключенного магистрами Великого Ордена, на людях долгое время соблюдались почти исправно, но на первый план, в качестве объединяющего принципа, выдвинулись не творческие соображения, а коммерческие: кафе, отношения с издательствами, заботы о рекламе и т. д., и т. п.
После возвращения из-за границы (август 1923) Есенин практически вышел и из этой купницы. Разрыв был почти безболезненным. Даже с Мариенгофом. «Милый Толя» стал «благополучным кондитером», как съязвил Рюрик Ивнев. Из кондитерского благополучия так уютно было жалеть Есенина: вот, де, сгорает криво, с одной стороны, как неудачно закуренная папироса – «дым от нее ел глаза» и «от этого щемило сердце». Впрочем, ощущение – Есенину помочь нельзя, кажется, стало чем-то безоговорочным, как заключение судебной экспертизы. Ему почему-то подчинились все – от Маяковского до Клюева. Все, кроме «большой заботницы» Галины Бениславской; она-то пыталась убедить Есенина, что приговор – не окончательный, но делала это так неумело, что, кажется, только убедила его в обратном…