. Однако место его рождения примечательно лишь почти полным отсутствием какого-либо значения. Гюго родился в семье военного, которую захватила рожденная Бонапартом буря{31}. В Безансоне он больше никогда не бывал. Следующий «сеанс связи» с родиной состоялся лишь в 1880 году, когда местный совет открывал памятную табличку, увековечившую его рождение. По такому случаю Гюго послал благодарственное письмо, в котором назвал себя «камешком на дороге, по которой человечество идет вперед»{32}. Хотя он всю жизнь тяготел к символическим совпадениям, в отличие от некоторых своих капризных биографов, Гюго смирился с необычными обстоятельствами своего рождения и видел причудливую личную географию признаком внут реннего интернационализма. Его мать была из Бретани, отец – из Лотарингии (попеременно переходившей то к Германии, то к Франции), а город, в котором он родился, когда-то принадлежал Испании. Таким образом, он по сути своей олицетворял тот союз, который он одним из первых назвал «Соединенными Штатами Европы»{33}.

Самые большие искажения Гюго приберег для своей семьи. Здесь погоня за автобиографической точностью отклоняется в чистую фантазию, постепенно, с годами, отвердевая и подтверждаясь слоями вымышленных воспоминаний. Но принять версию Гюго ради удобства рассказчика, а затем разоблачить ее как комическое преувеличение – значит игнорировать неприятную реальность, которую он почти всю жизнь старался осмыслить или изгнать.

Позже он считал, что его (символически) крестил Лагори, «который был свидетелем моего рождения». Возможно, Лагори в самом деле, как утверждает Гюго, предложил смягчить германское «Гюго» латинским «Виктор»{34}. Но, когда ребенок родился, Лагори был в Париже.

Слабость младенца Гюго также относится одновременно к области мифов и к реальности. В 1852 году, когда Гюго диктовал подробности первых лет своей жизни Александру Дюма, он признавался, что в полтора года еще не держал голову: она все время заваливалась на плечо{35}. Такая деталь выдает склонность к мифологизации. Возможно, он и был недоношенным, но голова у него была огромной – он больше всего гордился такой своей отличительной особенностью. Где-то рядом – гордость мощностью своих сексуальных желаний и свершений. Он даже уверял, будто один психиатр поставил ему диагноз излеченной гидроцефалии{36}. Неоднократное упоминание о своей слабости в текстах, которые во всех остальных отношениях нельзя назвать образцами скромности, бросает двусмысленный свет на его неполноценность по сравнению с двумя старшими братьями. В одном смысле он был практически Квазимодо. С другой стороны, слабое тело, которое с трудом поддерживало гениальную голову, означало, что Гюго родился с идеальным телосложением для романтика.

Если рассматривать его внешность в свете пылкого соперничества с братьями, слабость Гюго выливалась в еще одно неожиданное преимущество. В первом стихотворении сборника «Осенние листья» он дает довольно противоречивое объяснение, согласно которому материнское молоко, по божественной воле, делится между детьми поровну, но каждый сын получает все: идеальное, чудесное решение для братского соперничества. Больному и слабому ребенку уделяется больше забот, что «сделало меня дважды ребенком моей упрямой матери».

В автобиографических произведениях суровые обстоятельства первых дней Гюго несколько затушеваны: «Брошенный всеми, кроме матери», ребенок любовью возрождается к жизни. Затем вся семья уезжает на Корсику, где «младенец быстро достиг годовалого возраста»