Его оду о Моисее, например, критиковали за то, что в ней присутствует точка зрения на события лишь одного персонажа, тогда как необходимо отстаивать классический довод об универсальном знании. Его попросили вычеркнуть слово «резня» и исправить выражение «целомудренные удовольствия» (применительно к развлечениям дочери фараона), потому что оно наводит на непристойные мысли. Как и многих самобытных поэтов, его обвинили в «несвязности». Робкие возражения Гюго проливают свет на поэтические откровения более поздней эпохи. Может быть, некоторые области познания темны и несвязны изначально?
«Еще когда я писал стихотворение, я заметил ту несвязность, на какую указывает академия, но, не найдя подходящего способа ее исправить, я с успехом убедил себя в том, что лирики пользуются привилегией оставлять неоконченной поразившую их мысль и развивают идею, которая приходит им в голову потом»{191}.
Несмотря на смелое отстаивание права на непонятность, Гюго демонстрировал поистине классический темперамент. Он подразумевал, что, сочиняя оду, он сам не был лириком; он был образованным литератором, который притворяется лириком и сочиняет стихи, которые, как предполагается, могла бы написать некая вымышленная фигура. Мысль о писателе, который «проживал» свои стихи, была в высшей степени подозрительной. Можно заметить: став главой французских романтиков, Гюго по-прежнему оставался классическим поэтом, но таким, который лучше других умел притворяться романтиком.
Успех в Академии флоралий не только укрепил вес Гюго, но и высветил некоторые, не такие невинные, черты его характера.
Награда, полученная Эженом, стала венцом его недолгой карьеры{192}. В семейной переписке надвигающуюся катастрофу маскировали ссылками на его слабое здоровье. На симптомы безумия, которые проявлялись время от времени, не обращали внимания, как на приливную волну в открытом море. Психиатры в то время лечили только буйных сумасшедших; странности поведения приписывали недостатку дисциплины и нравственности. Когда Эжен швырял тарелки с едой о стену или целыми днями сидел дома и дулся, пока его братья ходили в гости, считалось, что у него просто излишне буйный темперамент. На любом другом толковании лежало клеймо: сумасшествие в молодом возрасте считалось побочным эффектом мастурбации.
Бискарра из пансиона Кордье окрестил Эжена «фанатиком», «бесноватым», проявив редкую прозорливость. «Бесноватость» Эжена проявлялась в странном отсутствии привязанности и ревнивом убеждении, возможно подпитывавшем его паранойю, что мать больше любит Виктора, чем его. Младший брат насильно вырвал преимущество. В оде на день рождения Бискарра он сравнил собственную непринужденную дань с данью «фанатика»: «Тот, кого я имею в виду – вам известно, кто он / Вспотев от усилий, сочиняет / нудное послание».
Много лет спустя, когда стало известно, что брата Гюго поместили в сумасшедший дом, поползли слухи, будто Виктор вознесся на вершину славы, высосав жизненные соки из гения более великого, чем он сам, а труп предал забвению{193}. В 1924 году Пьер Дюфэ в своем невротическом труде, посвященном Эжену, ссылался на заговор молчания; но литературоведы молчали главным образом из-за отсутствия интереса. Наверное, Эжен и сам понимал, что его стихи были откровенно слабее стихов Виктора. За странно пророческим названием самого известного произведения Эжена, «Дуэль над пропастью», кроется довольно обычное стихотворение в прозе – обычное, во всяком случае, в лингвистическом смысле слова: два кельтских воина, задевая друг друга, мчатся с горы, нанося друг другу колющие и режущие удары, и, когда они падают извивающейся грудой у подножия утеса, обоих пожирает медведь.