В чем была загвоздка с продолжением образования, не ведомо.

Может быть, припомнили Федору «эпопею» его борьбы за сапоги и мануфактуру на штаны, может быть, пришла в сельсовет директива, дескать, образование крестьян, не попавших в бедняцкое сословие, не должно выходить за пределы начальной школы.

Как бы то ни было, но когда в школе, открывшейся в монастыре Артемия Веркольского, начался учебный 1932–1933 год, первого ученика Федора Абрамова в списке учащихся не оказалось…

Что чувствовал отлученный от школы двенадцатилетний веркольский мальчик осенью 1932 года, сам Абрамов описал в рассказе «Слон голубоглазый»:

«В тридцать втором году я окончил начальную школу первым учеником, и, казалось бы, кто, как не я, должен первым войти в двери только что открывшейся в соседней деревне[15] пятилетки? А меня не приняли. Не приняли, потому что я был сын середняка, а в пятилетку в первую очередь, за малостью мест, принимали детей бедняков и красных партизан.

О, сколько слез, сколько мук, сколько отчаяния было тогда у меня, двенадцатилетнего ребенка! О, как я ненавидел и клял свою мать! Ведь это из-за нее, из-за ее жадности к работе (семи лет меня повезли на дальний сенокос) у нас стало середняцкое хозяйство – а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная, самая захудалая семья в деревне.

Один-единственный человек понимал, утешал и поддерживал меня. Тетушка Иринья, набожная старая дева с изрытым оспой лицом, которая всю жизнь за гроши да за спасибо обшивала чуть ли не всю деревню.

Пять месяцев изо дня в день я ходил ночевать к ней. Днем было легче. Днем я немного забывался на колхозной работе, в домашних делах – а где спастись, куда убежать от отчаянья вечером, в кромешную осеннюю темень?

Я брел к тетушке Иринье, которая жила на краю деревни в немудреном, с маленькими старинными околенками домишке. Брел по задворью, по глухим закоулкам, чтобы никого не встретить, никого не видеть и не слышать. Нелегкое было время, корежила жизнь людей, как огонь бересту, – и как было не сорвать свою ярость, не отвести душу хотя бы и на малом ребенке?

И вот только у тетушки Ириньи я мог отдышаться и выговориться, сполна выплакать свое неутешное детское горе»[16].

Страшно и признание в ненависти к матери, но еще страшнее слова: «сорвать свою ярость», «отвести душу хотя бы и на малом ребенке»…

Коллективизация не просто разрушала хозяйственный уклад, она опрокидывала русскую деревню в пучину нравственного одичания.

На охваченных коллективизацией территориях вводились такие человеконенавистнические порядки, которые, кажется, не применял ни один завоеватель и по отношению к порабощенным народам.

В 1932 году, когда в зерновых районах Украины, Северного Кавказа, Дона, Поволжья, Южного Урала и Казахстана вымерло от голода около четырех миллионов крестьян, С.М. Киров на совещании руководящих работников Ленинградской области произнес речь, опубликованную 6 августа в газете «Правда». «Любимец» питерских рабочих предложил за кражу «колхозного добра… судить вплоть до высшей меры наказания».

На следующий день, 7 августа 1932 года, был принят закон об охране социалистической собственности («закон о трех колосках»). В полном соответствии с предложениями С.М. Кирова за воровство колхозного имущества, независимо от размеров хищения, полагался расстрел, а при смягчающих обстоятельствах – десять лет заключения.

Только до конца года по кировскому закону было осуждено 55 000 человек и 2 100 из них приговорено к расстрелу. Десять лет лагерей давали даже за колоски, которые женщины собирали в поле, чтобы накормить детей. Применение к ним амнистии, в отличие от убийц и насильников, кировский закон «о трех колосках» воспрещал.