Касатонова изумилась.

Поправила на хорошем таком своем выразительном носу очки, дорогие, между прочим, очки, сверкавшие так, будто сделаны они были не из простого стекла, а чуть ли не из хрусталя. Так вот, поправив очки, чтобы сидели они устойчивее, Касатонова широко раскрыла глаза, вскинула голову, чтобы видеть директора в упор и чтобы он тоже видел ее в упор. И уставилась на него, мигая редко и замедленно, будто каждый раз закрывая и открывая глаза, она отмеряла не то время, не то расстояние, не то еще что-то более важное. Общее выражение ее лица, глаз, очков можно было назвать наивно-изумленным, может быть, даже радостным, она словно ожидала какого-то подарка и вот дождалась и видела, своими глазами видела, как при ней распаковывают яркую, посверкивающую коробку.

Такое примерно было у нее выражение лица.

– Что-нибудь не так? – спросил директор, смешавшись. Звали его, как и бывшего мужа Касатоновой, Федором Ивановичем, а фамилия у директора была Хилов, хотя хилым его назвать нельзя было никак, скорее наоборот. Он был обилен не только лицом, но и всеми остальными частями тела, все у него было обильное – зад, шея, складки, разбросанные по всему телу разнообразно и с выдумкой.

– А что не так? – спросила Касатонова, прекрасно сознавая всю дурь своего вопроса. Она была обижена и, как всегда в таких случаях, впадала в неуправляемый кураж, играючи и забавляясь, переигрывая любого собеседника, с кем бы ей ни приходилось сталкиваться.

– Я подписал ваше заявление, – промямлил Хилов, теряя нить разговора. – И вот теперь...

– Говорите, говорите, Федор Иванович, – мерцала широко раскрытыми глазами Касатонова.

– На пенсию, – брякнул Хилов и, повертев телефонную трубку в руке, положил ее на аппарат.

– Я чрезвычайно вам благодарна! – с подъемом произнесла Касатонова. – Мне было очень приятно.

– Что приятно?

– Присутствовать.

– Где? – осел в кресле Хилов.

– При подписании.

– Господи... Каком подписании?

– Заявления. – Глаза Касатоновой были все так же распахнуты, но теперь и губы ее чуть приоткрылись, неплохие, между прочим, губы, наполненные, вполне еще сохранившиеся.

– Какого заявления? – тихо спросил Хилов, припав грудью к столу.

– Моего.

– Ах, да... Вы уходите на пенсию. Поздравляю.

– Интере-е-есно, Федор Иванович! Ничего, что я вас так называю? Вы мне как муж...

– Что?!

– Моего мужа тоже звали Федором Ивановичем. У меня сын от него. Алексеем зовут, – куражилась Касатонова.

– Да, неловко вышло... Извините.

– Вы мне что-нибудь подарите на прощание? От коллектива, естественно.

– А что бы вы хотели?

– Шаль с каймою! – Касатонова поднялась и, не меняя изумленного выражения лица, вышла из кабинета. В приемной она отдала секретарше Зиночке подписанное заявление, прошла в свой кабинетик, молча, скорбно собрала, выгребла из письменного стола все свои пожитки – туфли, тюбики с губной помадой, недоеденную плитку шоколада, которую подарил какой-то расщедрившийся автор, сломанный зонтик, детектив без обложки и названия. Впрочем, последних страниц тоже не было, но это нисколько Касатонову не смущало – в подобных случаях она додумывала окончания сама, и они ее вполне устраивали. Кстати, часто, купив нечто в мягкой обложке, она тут же обрывала первые и последние страницы вместе с залитой кровью обложкой, украшенной пистолетами, ножами, кастетами, кусками тел. Ей было интересно воссоздавать события, которые остались в урне возле книжного прилавка. И ничего, получалось. Это была своеобразная игра, и, как и все на белом свете, она не была случайной, судьба словно готовила Касатонову к другим событиям, к другой жизни, полной неожиданностей и загадок.