Был один общий дом и житье под приглядом существ-воспитателей (женские люди в накрахмаленных халатах назывались «воспитатели»), с коллективными играми в «ручеек», «вышибалу», с принудительным и добровольным питанием: манной кашей, овсяной, рисовой (искусно вырезанный ложкой заиндевелый белый шарик сливочного масла, пожелтев, оплывает, растекается лужицей по мокрым манным барханам, по горячей молочной медузе), рассольником с перловой крупой, картофельным пюре, похожими на поросячьи уши серыми кусками отварной колбасы, морковной, творожной, вермишелевой запеканкой, рыжей, словно покрытой ржавчиной, жареной рыбой, морщинистыми яблоками, грушами, арбузами, какао, кипяченым молоком с противной сборящей пленкой на поверхности, компотом из дегтярных сухофруктов, оладьями с яблочным джемом на праздник… До сытого рыжка закармливала родина, усыновившая их всех: растекались тепло и довольство по казенным кроватям, доходили до каждого с одинаковой плотностью. В раздевалке за каждым закреплен личный шкафчик с потешной наклейкой на дверце, чтобы никто не перепутал свой с чужим – веселый гусь, умильный медвежонок, задиристый бобер в боксерской стойке и перчатках. У каждого в шкафу: подбитое ватином толстое пальто с тяжелым меховым загривком-капюшоном, негнущиеся валенки с заботливо прошитыми цветною ниткою для различения на «левый – правый» голенищами, гладко-блестящие калоши с розовым нутром, шерстяные рейтузы, рыжеватые, серые, желтые, в рубчик, колготки, фланелевые платья с утятами для девочек и рубашки со знаками дорожного движения для мальчиков, – всем им было, сиротам, отмерено, роздано поровну.
Да, тепло и довольство, радость закладки первых кирпичей: алфавита и счета, названий вещей, своевременных даже ответов на «зачем?», «почему?» и «откуда?» – но уже было в каждом, как нечистая кровь, сообщенное по пуповине это знание, чувство, что ты обворован. Невозможно смириться с тем, что тебя однажды не станет навсегда, с тем, что все умирают и главное – ты, но как вместить то, что тебя не нужно было с самого начала, не должно было быть никогда и ты есть потому, что тебя просто недодушили в утробе. «Мы живем в самой светлой, счастливой стране», «добрый дедушка Ленин», ото всех окружающих женских людей пахнет сдобой, парным молоком, а из ласковых, нежных щенков, так похожих на обыкновенных человечьих детенышей, с сорняковым упрямством вырастает зверье, пополнение колонии для малолетних, ничего из них не вырастает, из допившихся и захлебнувшихся собственной рвотой, из несомых помоечным ветром по жизни забракованных, меченых клеток… «Если мама меня не хотела, то и сам я не буду». «Не могу». «Не умею». Когда тебе с рождения отводят подаяние: мы дадим тебе все, что сочтем дать возможным, мы скажем, где и как тебе жить, – то ничего уже не можешь сделать сам. Все подаяние: от койки до посуды, а с человеком, у которого нет ни на рубль своего, никто не думает считаться никогда. Так равно в них, черноострожских пацанах, проснувшаяся тяга к присвоению вещей была не просто детской естественной потребностью провести борозду, круговую границу, за которой кончаешься ты и начинаются другие, остальные, – обратной стороной несмирения, ненависти к миру, в котором для тебя не предусмотрено неповторимых собственных вещей.
Чем становился он настойчивей в потугах разгадать загадку своего происхождения («где я был, когда тут меня не было?»), тем сильнее входило в него порабощающее чувство странности существования как такового. Его слабый зачаточный ум простывал, уничтоженный сразу бессилием постичь даже такую малость, как причина его лично, Артема, появления на свет (вот почему есть дети, у которых персональная единственная мама, и почему его, Угланова, никто не ждал и не хотел?), мир вокруг становился ледяным пробирающим ветром и сам он – слишком легким, уже не могущим устоять на земле. В отчаянную минуту ломового ветряного натиска жизнь начинала вдруг просматриваться глубже самого его рождения: он будто вновь выдерживал те перегрузки, которые претерпел за миллионы лет отсюда, в материнском животе; то, что передалось при родах – страх и боль, – замещало ему весь состав; вот это чувство, что не должен был рождаться, что слишком многим за его рождение заплачено, уничтожало, разносило его по ветру.