В сияющей, как большой театр, операционной мою голову накрывают пропитанной спиртом белоснежной простыней. Я буквально задыхаюсь под ней от ненавистных паров спирта. Вот приходит врач. Его появление сродни появлению иерарха: «Укольчик. Болевая чувствительность снимается новокаином, а вот тактильная – нет, так уж ты терпи».
– А чего это у него кожа такая? – спрашивает операционная сестра.
– Скипидаром натирался.
Опять скептическое молчание. Мою шею мнут и режут, режут и мнут.
– Эй, Александр, – слышу я голос врача, – ты жив или нет, скажи что-нибудь.
Сказать у меня ничего не получается.
– Ну, или подай какой-нибудь знак, не молчи как партизан, а то мы тут думаем и уж не знаем – жив ты или нет.
Да и я сам не знаю. Однако с трудом достаю руку из-под простыни и каких-то тяжелых покрывал и машу врачам и сестрам – своеобразное приветствие. Операция продолжается. Врач, копашась в моей шее, заводит невинный разговор с операционными сестрами о запеченном палтусе, которого планировалось приготовить на даче. Но теперь уж не успеют – внеплановая операция. Далее следуют пикантные подробности, как готовить палтус.
Я думаю, что врачи во время операции говорят о посторонних вещах, чтобы успокоить больных. Не думаю, что, глядя на мою развороченную, истекающую кровью шею, врач захотел палтуса. Не вампир же он?
Возвращают меня назад в палату на той же каталке, что и привезли, с шеей, замотанной в бинты. Вставляют дренаж с пластмассовой посудиной для оттока жидкости, ставят холод – ледышку, завернутую в плотную материю, дают кучу таблеток. Среди прочего колют уколы. Антибиотики – догадываюсь я. И тут же вспоминаю крылатое выражение Караваева «антибиотики-идиотики», которым он напутствовал своих пациентов. Я опять чувствую себя предателем.
Не нужно разжевывать таблетки
Таблетки, которыми меня потчевали, я пытался сразу не глотать. Вспомнил, что Караваев говорил: «чтобы понять, хорошее или дурное лекарство, его следует долго держать на языке – ощутить его вкус». Я разжевывал таблетки и пытался проглотить полученную таким образом кашицу. Боже, какая это гадость! Меня чуть не вырвало. Последнюю таблетку, маленькую, белую, я бросил под кровать. Это был демидрол, морфин или что-то в этом духе. Я не спал всю ночь. Мне мерещилось, что кто-то настойчиво и безутешно зовет маму.
Мне опять казалось, что я умираю. И вдруг ясно и отчетливо, совершенно вроде бы не к месту, я вспомнил роман Надежды Тэффи «Воспоминание». До последней буковки вспомнил, до последней запятой. Бывает же такое. Это удивительно еще и потому, что читал я этот роман мельком, невнимательно. И воспоминание это о «Воспоминании» было настолько сильным, что к горлу подкатил комок и я уткнулся в больничную подушку. Слезы сами брызнули из глаз. «Боже мой, что было с нами в семнадцатом году», – думал я.
Для читателя, не читавшего этот роман Тэффи, поясню, что выдающаяся русская писательница описывает в нем большевистский переворот, и то, как она бежала из России. Яркие образы и огненно правдивые слова этого романа падают прямо в душу и застревают в ней навечно. Если бы детям читали этот роман в школе, хотя бы отрывок из него, я ручаюсь: ни один бы из них никогда не стал коммунистом. Да и «убежденный» коммунист, если он честный человек, прочитав этот роман, сжег бы свой партбилет прямо после прочтения. Беда только в том, что никто этот роман не читал. Тэффи эмигрировала после революции и умерла во Франции в 1952 году. Большевикам-коммунистам Тэффи, как можно было предполагать, была глубоко не симпатична и о ней попытались забыть – не было такой писательницы.