– Да я и сам думал – ну, что? Идеологическим крахом их тогда еще не испугать было – хотя признаки, символы его уже налицо были везде, в глаза лезли… да тот же угольник – чем не символ?!

– Это оч-ченно, скажу я вам, интересно… – начал было пьяновато поручитель-куратор его, но под взглядом Воротынцева смолк, ветчинкой зажевал недосказанное. Вошедший секретарь меж тем быстро сменил тарелки, обновил стол – только однажды взглянув на Базанова и чуть улыбнувшись, знающе; и он тем же ответил ему, кивнул: поработаем? Поработаем.


Он тогда и сам-то не придал сразу этому какого-то иного значения, разве лишь зло взяло: угольник, впопыхах им купленный в хозмаге вместе с ножовкой и топорищем, в деревню к матери, оказался не прямой… Не единственно возможных девяносто градусов, а больше, градуса так на три-четыре, может, уже дома это разглядел. Или совсем, что ли, охренели они там?..

Совсем. Все и со всем, что ни есть, и не какие-то «они», а мы – все. До ручки, что ли доходим? Если б знать тогда, как близко до нее, до ручки, но как далеко еще до упора, когда опамятоваться придет пора – средь разора и собственной мерзости… да и придет ли? И что дало б оно, знанье это?

И не в магазин понес его, заменить, а к шефу. В еще наивные годы это было, когда народ только-только на вшивость пробовали (он был теперь почти уверен в этом), на всякий дефицит, от водки до стиральных порошков, табака, соли, спичек, – как на дурь управленческую простейшую отзовется? Управляем ли, покорен – или склады пойдет громить, торгашей шерстить, рычать на власть? На наивную тоже в опасеньях своих власть ощеряться, ибо оказалось: все с ним, народцем нашим удивительным, делать можно, все что ни вздумается, лишь кряхтит себе. Потом уж оборзели донельзя, обобрали до нитки – ничего, пошумел маленько в октябре и сел, опять кряхтит, сиднем сидя…

Пришел, поставил на безупречную полировку стола широкой плашкой угольник перед ним; и когда тот, кажется, дрогнул даже – верно, от неожиданности и несуразицы такого-то приношенья, – и впервые, может, какого-то смятенья в глазах, животной тревоги скрыть не мог, – сказал ему, сам от возбужденья голос невольно понизив: «Вы посмотрите, посмотрите… внимательней, прошу вас!..» Шеф запоздало спрятал, упер тяжелые глаза в стол; снова посмотрел на угольник: «Ну, и что?..» – «А вы повнимательней все ж, Борис Евсеич, пожалуйста». – «Наугольник… Я что-то вас не пойму». – «Разве не видно?» – «А что… видеть? Что я должен видеть?» – «Да ничего… но кривой угольник, Борис Евсеич! Не прямой! Это называется – дожили, уже и угольники у нас не прямые. Больше градусов, меньше – но не девяносто… купил вот и сам глазам не верю! Санкционируйте статью, Борис Евсеич. Не фельетон, а именно статью. На нашей мебельной мастрячат, но дело-то, сами понимаете, не в том…»

Шеф как-то замедленно – шеей сначала и ушами, брыластыми щеками потом, крутым под раздвоенными сединами лбом – багровел. И сказал, не поднимая глаз и не меняя позы, оцепенелой какой-то, да, заторможенной, не прикасаясь даже к «наугольнику» меж ними:

– И о чем?

– Что?

– Статью о чем?

– Ну, как… О критериях! Критерии ползут. Заваливаются. А чем мерить будем, если уж на то пошло? Не об эталонах даже речь, те в музеях давно, в запасниках… нет, об инструментарии практическом, приложимом к делу, к реальному – об идейном тоже, между прочим. А то кричим, толкуем о рабочих, производственных именно кооперативах – а они в спекулянтские вырождаются на глазах, в зауряд-мошенничество, и не заикнись об этом… И так со многим, уже и ватерпасы наши врут, нивелиры – что построим? – Сам привирал, может, в щенячьем запале, совсем молоденький был еще писака – но, как ни странно, все так и оказалось потом. – Кривой барак всем на смех? (Стеклянные бараки коммунизма, да; и не с нашим бы братом его строить, немного позже стал думать он, а хоть с немцами – с теми что-то бы да получилось.) Все будут видеть, что криво, а мы на угольник будем кивать – мол, прямо… На пережитки прошлого, на трудные годы, на Фому с Еремой… ну а что кивать, если сами косоруки?