Несколько недель спустя удалили от меня графа Захара Чернышева, чтобы отправить его посланником в Регенсбург; сама его мать ходатайствовала перед императрицей об этой отсылке, так как она ей сказала: «Я боюсь, что он влюбится в великую княгиню, он только на нее и смотрит, и когда я это вижу, я дрожу от страха, чтобы не наделал он глупостей».
Осенью и зимой того года было определено, что каждую неделю будут два маскированных бала – один при дворе, другой по очереди у главных вельмож в городе.
Делали вид, что на них веселились, но в сущности скучали смертельно на этих балах, которые, несмотря на маски, были церемонны и малопосещаемы, так что покои при дворе были пусты, а городские дома всё же слишком тесны, чтобы вместить то небольшое количество народу, которое туда являлось.
Ибо нельзя судить по теперешнему Петербургу о том, чем был тогда этот город.
Каменные здания были лишь на Миллионной, на Луговой и Английской набережной, которые образовывали, так сказать, завесу, скрывавшую деревянные лачуги, наименее приглядные, какие только можно себе представить. Из домов только один – принцессы Гессенской – был отделан штофом, все другие имели или выбеленные стены, или плохие обои, бумажные или же набивные.
В эту зиму накануне дня рождения императрицы у меня сильно разболелись зубы; я все-таки оделась, чтобы пойти поздравить ее величество по тогдашнему обычаю. Я встретила в покоях ее величества Воин-Корсакова, капитана флота; он был очень любим этой государыней и очень забавен. Я ему пожаловалась на свою зубную боль; он мне сказал, что вылечит меня в одно мгновение: он отправился за большим железным гвоздем и сказал, что надо мне пустить кровь этим гвоздем из десны, где была боль; я так и сделала, он взял гвоздь и ушел. Действительно, ночью боль прошла, и этот зуб у меня с тех пор не болел.
Мы с великим князем жили довольно ладно, он любил, чтобы вечером к ужину было несколько дам или кавалеров. Накануне Нового года мы так веселились в покоях великого князя, что в полночь вошла Крузе, моя камер-фрау, и приказала нам именем императрицы идти спать, потому что императрица находила предосудительным, что не ложились так долго накануне великого праздника. Эта любезность заставила удалиться всю компанию. Тем не менее любезность эта показалась нам странной, так как мы знали о неправильной жизни, какую вела сама наша дорогая тетушка, и нам показалось, что тут больше дурного настроения, чем разумного основания.
Не знаю, что именно – балы на Масленице или устройство нашего помещения – причинило горячку великому князю к концу зимы, или, лучше сказать, в начале 1746 года. Как бы то ни было, он ее схватил; на этих балах он много плясал и возвращался домой весь в поту. Наши покои были распределены так странно, что между моими и его находилась очень большая прихожая с громадной лестницей; спал он в моих покоях, но раздевался и одевался у себя.
Говоря о покоях великого князя, нужно рассказать еще об одной странности, в которой я никогда ничего не понимала и на которой императрица тем не менее очень определенно настаивала. Великий князь имел три комнаты: в первой, около прихожей, была поставлена кровать обер-камергера и помощника воспитателя Берхгольца, который тут спал, вторая комната была пуста, но в третьей стояла кровать обер-гофмаршала Брюммера, воспитателя великого князя. Эти господа занимали свои постели, когда великий князь уходил ночевать в мои покои; днем Брюммер никогда не приходил к великому князю, но Берхгольц сидел в первой передней, где он спал.