В феврале императрица и великий князь вернулись из Хотилова. Я испугалась, когда увидела его: он так был обезображен следами оспы, что был неузнаваем; он очень вырос, но сразу я увидела, что он был таким же ребенком, каким я его оставила. Вскоре по его возвращении императрица нашла нужным дать мне вдруг восемь русских горничных; была только одна между ними, которая знала по-немецки, да моя, которую я привезла; благодаря этому я очень скоро достигла больших успехов в русском языке. Так как это были очень живые молодые девушки, то мы по вечерам, когда я удалялась к себе, поднимали страшную возню; жмурки были любимой игрой всей этой компании. Я училась тогда играть на клавесине у Арайи, регента итальянской капеллы императрицы; это значит, что когда Арайя приходил, он играл, а я прыгала по комнате. Вечером крышка моего клавесина становилась нам очень полезной, потому что мы клали матрацы на спинки диванов, и на эти матрацы – крышку клавесина, и это служило нам горою, с которой мы катались.
Я думала, что установила отличный порядок у себя в покоях, раздав по должности каждой из женщин, которые мне все очень нравились, потому что они были веселы и делали то, что я хотела: Мария Петровна Жукова, которая мне больше всех нравилась, имела у себя под ключом мои брильянты; Шенк, которую я привезла, хранила белье; Балк заведовала кружевами; старшая Скороходова – платьями, младшая – лентами; одна из карлиц – пудрой и гребенками, другая – румянами, булавками и мушками; две гардеробные девушки должны были иметь попечение о мебели в комнате. Графиня Румянцева пошла и рассказала это императрице; я получила за это выговор, и отдано было приказание, чтобы всё осталось на руках у Шенк – не знаю почему.
С весны 1745 года начались также приготовления к празднованию моей свадьбы. Мне было отвратительно слышать, как упоминают этот день, и мне не доставляли удовольствия, говоря о нем.
В первую неделю Великого поста, когда я готовилась к говенью, я перенесла сильную тревогу. Однажды утром, около десяти часов, я пошла к матери и нашла ее без сознания распростертой на матраце на полу посреди комнаты, ее женщины бегали туда и сюда, граф Лесток был возле нее и казался сильно смущенным. Войдя, я вскрикнула и хотела узнать, что с ней случилось. С большим трудом я узнала, что она из предосторожности хотела пустить себе кровь, что когда хирургу не удалось сделать кровопускание ни на одной руке, он захотел сделать это на ноге, но из-за своей неловкости не сделал этого ни на той ни на другой. Мать, боявшаяся, впрочем, кровопускания, упала в обморок, и долго уже мучились, чтобы привести ее в чувство.
Я послала за докторами и хирургами; наконец она очнулась, и они приехали уже после. Когда мать пришла в себя, она приказала мне идти в свою комнату. Тон и вид, с которыми она мне это сказала, дали мне понять, что она была сердита на меня; я сильно плакала и повиновалась ей после того, как она повторила свое приказание. Я обратилась к мадемуазель Каин, чтобы узнать причину гнева матери, которую напрасно старалась отгадать. Каин сказала мне: «Я ничего об этом не знаю, она и на меня сердится с некоторых пор». Я просила ее постараться узнать то, что касается меня; она мне обещала это и прибавила: «Люди, которые ее окружают, слишком много вбивают ей в голову против всех. Ее связи не нравятся императрице. Я хотела сказать ей правду, но не смею больше к этому возвращаться, мне не доверяют».
Я старалась ухаживать за матерью как только могла, и, казалось, она смягчилась ко мне, но больше ни ногой не бывала в моей комнате и разговаривала со мною только о вещах безразличных. И то и другое не могло быть незамеченным.