В это время находился в Гамбурге барон Корф, курляндец на русской службе; он был женат на графине Скавронской. Бабушка заказала мой портрет знаменитому Денверу; генерал Корф велел сделать для себя копию этого портрета и увез ее с собой в Россию. Годом раньше граф Сивере, тогда камер-юнкер императрицы Елизаветы, привозил в Берлин Андреевскую ленту для прусского короля. Прежде чем передать ленту королю, он показал ее матери, которая там была как-то поутру; он попросил позволения взглянуть на меня, и мать велела мне прийти причесанной наполовину, как была. Вероятно, я стала уже не так дурна, потому что Сивере и Корф казались сравнительно довольными моей внешностью; каждый из них взял мой портрет, и у нас шептали друг другу на ухо, что это по приказанию императрицы. Это мне очень льстило, но чуть не случилось происшествия, которое расстроило бы все честолюбивые планы.
Дядя мой, принц Георг Людвиг, переместившийся из саксонской службы два или три года тому назад на службу к прусскому королю, при первой возможности посещал дом моей матери. Она была в восхищении от его любезностей и говорила, что никто из братьев и сестер не выказывал ей такой дружбы. Когда мать выезжала или принимала гостей, или же писала, а она делала это очень часто, дядя приходил ко мне в комнату. Он был на десять лет старше меня и чрезвычайно веселого нрава, да и я тоже; ничего дурного в этих посещениях я не видала и очень его любила. Он оказывал мне тысячу любезностей. Бабет Кард ель первая сочла нужным высказаться против ухаживаний дяди; когда мы были в Берлине, она находила, что он мешал моему ученью, – правда, он не выходил из моей комнаты; но так как вскоре после этого он уехал, дело тем и ограничилось. Когда мы собрались в Гамбурге, где Бабет не было, потому что она осталась с моей сестрой, ухаживанья моего дяди усилились. Я принимала это за чистую дружбу, и мы не расставались.
Из Гамбурга мы поехали в Брауншвейг. Дядя сказал мне дорогой: «Я там буду стеснен, мне нельзя будет говорить с вами так же свободно, как я к этому привык». Я спросила: «Почему же?» «Потому, – сказал он, – что это дало бы повод к сплетням, которых надо избегать». Я спросила еще раз: «Но почему же?» Он не захотел мне ответить и в самом деле резко изменил в Брауншвейге свое поведение: он реже видел меня и меньше говорил. Он стал задумчив и рассеян; зато вечером в комнате матери он уводил меня в сторону к окну и всё только жаловался на свою судьбу и стеснения, которые терпел. Однажды у него невольно вырвалось признание, что ему всего тяжелее быть моим дядей. Я очень невинно до тех пор его утешала, как только умела, и не знала настоящей причины его горести. Поэтому я была очень удивлена этими речами и спросила, что я ему сделала и не сердится ли он на меня? Он мне ответил: «Вовсе нет, но дело в том, что я вас слишком люблю». Я простодушно поблагодарила его за дружбу; тогда он рассердился и резко сказал мне: «Вы ребенок, с которым нет возможности говорить». Я захотела оправдаться и просила объяснить мне причину его огорчения, в котором ничего не понимала. Я очень к нему приставала. «Ну, – сказал он, – хватит ли у вас дружбы ко мне, чтоб утешить меня по-моему?» Я уверяла, что да и что он не должен в этом сомневаться. «Обещайте же мне, – сказал он, – что выйдете за меня замуж». Я была поражена этими словами как ударом грома, я вовсе не думала о подобной развязке. Моя дружба была чиста, и я любила его как брата своей матери, к которому привыкла и который оказывал мне тысячу любезностей; я не знала любви и никогда не предполагала ее в нем. Он увидал мое изумление и замолчал. Я ему сказала: «Вы шутите. Вы мой дядя, отец и мать не захотят». «И вы тоже», – сказал он. Мать меня позвала, и в этот вечер дело тем и кончилось; зато он не сводил с меня глаз и ухаживал за мной больше, чем когда-либо; но я себя чувствовала с ним более стесненной, чем прежде.