Для того чтобы добраться до бараков, Траутвейну пришлось проехать значительное расстояние на метро, а затем еще минут двадцать идти пешком. Он очутился в унылом городском предместье, многоэтажные облезлые дома-казармы перемежались здесь с голыми пустырями, улицы были грязны и запущенны. Но он ничего этого не замечал и торопливо шел, почти не поднимая головы, сквозь пронизывающе-сырой, невеселый мартовский вечер. Наконец он увидел перед собой длинный ряд низких, безобразных бараков. Сторож долго ворчал и подозрительно оглядывал Зеппа, прежде чем впустить его в такой поздний час.

Зеппу Траутвейну приходилось бывать у Чернига, но только днем. Уж на что он был равнодушен к внешним благам жизни, но у него мороз пробежал по коже, когда он увидел в резком свете ничем не затененной электрической лампы всю безотрадность помещения, где Черниг, загнанный сюда вместе с двадцатью другими бедняками, проводил свои дни и ночи. Тесно сдвинутые матрацы лежали прямо на полу, покрытые тонкими, грязными, дырявыми одеялами, в стены было вбито несколько крюков и гвоздей, на которые обитатели барака могли вешать свое платье, для прочих же пожитков места не было. Отвратительный, удушливый воздух стоял в голом, большом и все же тесном помещении, вдвойне унылом при ярком электрическом свете.

Черниг лежал на матраце, заложив красные руки под лысую голову, ленивый, апатичный. Увидев Траутвейна, он слегка приподнялся.

– Пробирайтесь сюда, профессор, – крикнул он ему кротким, тоненьким детским голосом: он всегда величал людей, с которыми разговаривал, их полным титулом. – Шагайте спокойно по матрацам, они от этого только лучше станут. Садитесь ко мне на постель, другого места я вам предложить не могу.

Траутвейн последовал его приглашению. В неудобной позе, высоко подняв острые колени, сидел он на матраце Чернига. Черниг снова улегся, его бледное лицо, рыхлое, веснушчатое, плохо выбритое, коротконосое, было обращено к Траутвейну, выпуклые глаза, блестевшие под огромным, переходящим в лысину лбом, щурились на свет.

– Очень мило, профессор, что вы заглянули ко мне, – сказал он. – Мне хочется немедленно вас вознаградить. Я придумал три строфы для «Персов». Три строфы для описания битвы, ведь они нас никогда не удовлетворяли. – Он говорил не очень громко, вероятно, для того, чтобы не слышали соседи, с любопытством и неприязнью оглядывавшие Траутвейна. Как ни близко он сидел, ему приходилось напряженно вслушиваться, чтобы понять Чернига. Зеппу было не по себе.

Черниг, работавший над текстом для «Персов», не допускал в вопросах искусства ни малейшей небрежности и годами отшлифовывал каждый стих. Это было именно то, чего желал себе Траутвейн, и ему всегда доставляло радость говорить с Чернигом о его стихах. Сегодня, однако, дело, по которому он пришел, настолько его занимало, что ему трудно было думать о «Персах», да и резкий свет мешал сосредоточиться.

Ему просто невмоготу было в этой обстановке продолжать разговор с Чернигом.

– Послушайте, – взмолился он, – пойдемте куда-нибудь. Я не в состоянии разговаривать здесь всерьез.

– Напрасно, – мелодичным голосом насмешливо сказал Черниг. – А вот мне приходится жить здесь всерьез.

Траутвейн продолжал настаивать. Черниг пояснил:

– Тут есть такая штука, которая называется «внутренний распорядок». Человека на каждом повороте его судьбы встречает какой-нибудь новый главный враг. Здесь это – внутренний распорядок. Меня удивляет, профессор, как вы умудрились проникнуть сюда в такой поздний час. После семи вечера подвергаешься ряду допросов, прежде чем войти в барак или выйти отсюда.