Маме не объяснишь, что Таня и Оля – вдвоем, а вдвоем вообще ничего не страшно.

– Ну их же двое, их же двое… – канючу я.

– Что значит «двое»? Подумаешь, «двое», – рассеянно говорит мама, густо накрашивая веки синим. – Таня и Оля такие молодцы, они каждый день сами, без всяких напоминаний, без вот этого вот нытья пьют молоко. Так вот прямо сами и кричат: «Мамочка, дай нам скорей молочка!» Они раз в неделю убирают квартиру, так что тете Свете вообще не о чем беспокоиться… Вот это дети. Вот это доченьки…

Отвезти на «передержку» меня нельзя, у меня насморк. Сморкаюсь в огромные носовые платки.

– Сморкаешься, как старый генерал, – комментирует брат, и они с мамой хохочут, закадычные друзья.

Мамочки любят сыночков.

К нам, посидеть со мной, тоже никого не удалось залучить.

– Зато если ты сейчас перестанешь ныть и спокойно останешься дома, я буду всем, слышишь, всем знакомым рассказывать, какая ты храбрая. Все узнают! И все будут тебя хвалить. Говорить: «Ах, какая молодец Ксюша! Остается вечером дома одна, а мама может пойти в театр».

При чем тут какие-то «все»? Зачем они мне? Совершенно неинтересно, что они там скажут. (Ха-ха-ха, вот где корень моего безразличия к чужим мнениям о моих поступках.)

Мне страшно, одиноко, скучно…

Уходят. Дверь захлопывается и закрывается на два оборота. Еще слышны шаги на гулкой лестничной площадке, громыхание приехавшего лифта. А если колотить руками в дверь и орать: «Ну мамочка?!»

Не поможет.

Лифт уехал. Тишина.

Везде горит свет, но все равно страшно. Грызу яблоко, пытаюсь читать. Большое зеркало стоит смирно, но я стараюсь не смотреть на него, потому что если смотреть, оно начнет корчить рожи и грозить пальцем. Читаю дальше. «Маленький оборвыш» или «Без семьи». Как раз по теме.

Что это? Прислушиваюсь. Шаги по крыше. Я на цыпочках перехожу в другую комнату и теперь слышу, как ходят по крыше и там. Это бандиты. Сейчас они будут заглядывать в окна и корчить рожи.

Звонит телефон. Я снимаю трубку и говорю «Але» воспитанным голосом, но в ответ – молчание…

Страшно. До того страшно, что я хватаю цигейковую шубку, ключ, захлопываю дверь и еду на лифте вниз, к лифтерше Шуре.

(Был еще лифтер дядя Гена, однорукий Гена-инвалид. Шура и Гена, добрые люди, я вас помню.)

Как же хорошо у Шуры в каморке! Чайник греется на плитке, Шуре можно почитать вслух, и она похвалит и подивится, как я хорошо читаю.

Шура неправильно говорит по-русски, у нее странная фамилия, она приехала с Западной Украины после войны, она спокойная, добрая, никуда не спешит и не отмахивается от меня.

И по сей день мне ужасно жалко, что я была слишком мала, чтобы порасспросить Шуру о ее жизни. Наверняка, она-то, лифтерша в сатиновом черном халате и газовой косынке на голове, была очевидицей множества интереснейших событий, до подлинных подробностей которых теперь уже никому не докопаться.

Мы с Шурой пьем чай с баранками, тихо работает радио, проходит время…

Хлопает дверь подъезда.

Мама!

– У меня просто сердце переворачивается! Я же тебе звоню, в антракте, и никто не подходит! Мне пришлось уйти со второго действия! С такого спектакля! На который нам с таким трудом достали билеты! Ты зачем здесь сидишь в одних тапочках?

От радости напрочь забываю о Шуре с ее чаем и баранками. Ура, мама дома!

Мама же продолжает ругать меня и приводить в пример Олю и Таню, двойняшек тети Светы, которые и молоко пьют, и квартиру сами убирают, и всегда остаются одни.


В раннем детстве не знают слова «одиночество». Не могут осознать, что с детьми так обращаться нельзя. Не могут также задать родителям вопрос: