– Дерзишь, Добрынюшко? – Глаза Владимира сузились, как у кошки, высматривающей мышь. – Полагалось бы наказать тебя примерно, да ведь сам на верную смерть идешь… Если свидишься с ханом Ильдеем, привет ему передавай.

– Уж непременно! От тебя, князь-батюшка, привет, а от себя самого укоризну. – Добрыня вновь поклонился, на сей раз чуть пониже.

– Погоди, боярин! Послушай, что я тебе скажу, – заторопился воевода Турьяк. – Нам-то как быть? На полатях дремать аль к осаде готовиться?

– Это, братцы, ваша забота. – Добрыня развел руками. – Как вам вернее кажется, так и поступайте. Весточка от меня до Киева через пару дней дойдет. Отсрочка небольшая. За такое время рать не соберешь, рвы не углубишь и стены не надстроишь. Разве что котлы для вара на забралы[49] втащите, если их еще ржа не съела. Эх вы, воители! Запустили оборону. Вольно вам было прежде за княжеской казной да за варяжской спиной укрываться. А теперь сами хлебнете лиха.

– Ядовит ты, боярин, ровно змея, – отозвался воевода. – Так и тщишься побольнее ужалить. Видно, недаром столько врагов имеешь.

– Да ведь у нас такой обычай от пращуров ведется. Добро творить – врагов множить. Уж и не знаю почему, но если я Киев спасу, меня все обитатели от мала до велика проклянут, а уж вы, лизоблюды и приживалы, тем паче… Другое дело – разорить полгорода. Вот тогда все зауважают и детям своим закажут.


Через Днепр переправлялись выше Синявинского брода, у которого, как говорили рыбаки, видели всадников с нездешними бунчуками на пиках. Добрыню сопровождали: вольный витязь Сухман, не запятнанный печенежской кровью, черноризец Никон, уже не скрывавший тяжелого распятия, болтавшегося на его впалой груди, и слуга Тороп, успевший позабыть свое прежнее прозвище Вяхирь.

Все четверо (а Добрыня с Сухманом весили по восемь пудов каждый) с трудом разместились в ветхой долбленке, на которую даже алчные варяги не позарились, а коням пришлось плыть за кормой. Те, у кого на теле были брони, на всякий случай сняли их. Недаром говорится – от большой воды ожидай беды.

День только начинался, и над рекой еще не рассеялся предутренний туман, что киевскому посольству было только на руку – зачем чужие глаза лишний раз мозолить.

Левый и правый берег Днепра представляли собой как бы два различных мира, и не только по причине разницы в рельефе.

Справа стучали топоры, прореживая вековые дубравы, зеленела озимь, чернели пары, пасся тучный скот, в полях гикала охота, в селениях перекликались люди, петухи и собаки. Короче, жизнь кипела.

Слева, насколько хватало глаз, колыхалось безбрежное степное разнотравье, над которым стояла глухая тишина, изредка нарушаемая лишь орлиным клекотом да топотом стремящихся к водопою косуль и сайгаков. Даже светлогривые степные волки старались пореже подавать голос. Жизнь здесь до поры до времени дремала.

Это безлесое пространство, раскинувшееся между Днепром и Доном, издревле называли Диким полем. Добрые люди старались сюда без особой надобности не заезжать, а уж заехав, передвигались скрытно, зорко наблюдая за горизонтом, а то и прикладываясь к земле чутким ухом.

В дороге Добрыня поучал черноризца Никона:

– Про нашествие печенегов и наше странствие к ним ты в летописи даже не упоминай. Пусть потомки полагают, что все благие дела на киевской земле руками князя Владимира вершились. Кстати, когда будешь писать о нем, добавляй к имени какое-нибудь звучное прозвище.

– Подскажи какое.

– Да любое. Меня, к примеру, Златым Поясом кличут. У вас император был Константин Багрянородный. У данов конунг – Гарольд Боевой Зуб. Что-то в этом роде… – Добрыня оглянулся по сторонам, но на виду не было ничего примечательного, кроме бездонного неба, бесконечной степи и встающего над горизонтом дневного светила. – Ну хотя бы Красное Солнышко… Владимир Красное Солнышко. Чем плохо?