А в музее, это тоже так казалось, было еще тише – как в усыпальнице. Только в конце коридора старые настенные часы едва слышно дребезжали, с легким содроганием переставляя свою стрелку. Их унылая последовательность делала тишину еще более чувственной и звучной, сами же они напоминали усталого странника, перехожего калику, у которого нога не сгибается в колене.

А за стеной стоит в стеклянной витрине гидрия. Ей очень много лет – две тысячи с лишним. Она сделана руками человека, который тоже смотрел на звезды по ночам, а может, спал, кто его знает. И Мищенко захотелось спать, но он, мертвея от пустоты, продолжал сидеть, уставя взгляд в дверную щель. «…порское царство погибло под ударами…» Конец предложения скрывала дверь, и дальше он не мог прочитать. «…погибло под ударами…» – перечитал он несколько раз, зевнул и долго так сидел и бездумно смотрел эти буквы.

А потом – как всегда по четвергам – пришла маленькая внучка Анастасии Павловны, подошла к стенду и раскрыла свою загадочную тетрадку. На голове ее, как колокольчик, сидела плетеная из соломки панама. Анастасия Павловна, проходя мимо с ведром и шваброй, сдвинула панамку, погладила девочку по волосам, и, вздохнув, начала мочить линолеумную дорожку.

Мищенко видел, как сворачивается на линолеуме вода и становится белой, сияющей, как серебро. Прерывистая болтовня Анастасии Павловны проникала в его сознание искаженно, точно заглушаемая помехами иного бытия.

– Ничего, пускай, – бормотала она, для чего-то быстро, как сумасшедшая, взглядывая на потолок и так же быстро оглядываясь на девочку. – Ничего, деточка, ничего.

1998

Чайка

Людочка мыла посуду в пансионате. Иногда, когда не хватало людей на раздаче, она бегала с подносом по огромному залу между столами, за которыми усаживались отдыхающие, и подавала блюда. Большей частью отдыхающие – люди среднего возраста и пожилые, но бывали и молодые, пары и целые компании, счастливые и беззаботные, отлично одетые, нарядные, свободные и симпатичные. Жизнь их казалась Людочке шикарной и беззаботной. Во время передышек Людочка выглядывала из-за перегородки и впивалась в них глазами. Кто во что одет, что сейчас носят и как, – всякая мелочь занимала ее внимание. Вот люди приезжают и уезжают, думала она, откуда-то и куда-то, из больших городов, а ей двадцать четыре года и нигде она еще не была, и ехать ей некуда.

И от этого становилось печально.

Людочке хотелось быть модной и современной, хотелось, чтобы на нее обратили внимание. «Людка!» – раздавалось из-за спины, и она неслась, как угорелая, в дымную кухню. А ей хотелось вести такое же красивое существование, свидетельницей которого она становилась ежедневно, и не надевать по утрам синий передник первой смены, скрывавший, как ей представлялось, такие сокровища, цена которых была досадно занижена обстоятельствами.

Иногда она говорила об этом с Белкой из второй смены, но Белка считала все подобное за глупости.

Белка была некрасива и знала это. Она делала свое дело, будто автомат, и ни на кого не смотрела. Два раза в неделю она набивала продуктами сумку и везла в город матери и младшему брату, который перешел в шестой класс.

Даже в свой день рождения она держалась как обычно в стороне от чужой жизни и от своей собственной. Порою Людочке становилось интересно, зачем живет Белка, хотя сама, если бы пришлось отвечать на такой вопрос, не сразу бы нашлась, что сказать. Казалось, у Белки есть какая-то неведомая прочим цель и все силы кладутся для ее достижения. Вообразить ее без фартука в горошек было сложно. Отчего ее прозвали Белкой, тоже оставалось непонятным: она походила вовсе не на белку, а скорее на телушку, и фамилия ее была вовсе не беличья.