На другой день все тело у меня было в синяках. Я не мог ни внятно говорить, ни безболезненно пошевелить какой-либо частью тела. Я лежал на кровати, готовясь к смерти, а мать вошла ко мне с рубашкой, в которой я был во время драки. Сунув ее мне под нос, мать сказала:

– Смотри, ты забрызгал рубашку кровью! Кровью!

– Прости!

– Мне ее никогда не отстирать! НИКОГДА!

– Это его кровь.

– Какая разница! Это же кровь! Она не отстирывается!


В воскресенье наступал наш день, наш мирный, спокойный день. Мы шли в «Бёрбанк». Сначала всегда показывали скверный фильм. Очень старый фильм, все смотрели и ждали. Все думали о девчонках. Трое или четверо парней в оркестровой яме принимались громко играть, возможно, они играли не очень хорошо, зато они играли громко, потом выходили наконец стриптизерки и хватались за занавес, за край занавеса, они хватались за занавес, точно это был мужчина, их тела сотрясались и делали трах-трах-трах о занавес. Потом они бросали занавес и начинали раздеваться. Если у вас хватало денег, появлялся даже пакетик воздушной кукурузы; если нет – ну и черт с ним.

Перед следующим номером устраивали антракт. Поднимался маленький человечек и говорил:

– Дамы и господа, будьте любезны обратить внимание…

Он продавал колечки-подглядки. В стеклышке каждого колечка, если поднести его к свету, появлялась замечательная картинка. Без обмана! Каждое колечко стоило всего-навсего пятьдесят центов, всего за пятьдесят центов – собственность на всю жизнь, доступная лишь посетителям «Бёрбанка», нигде больше такое не продавалось.

– Только поднесите его к свету, и вы увидите! Благодарю за внимание, любезные дамы и господа. Сейчас капельдинеры пройдут к вам по рядам.

В проходах между рядами принимались расхаживать два попахивающих мускатом оборванца, каждый – с мешочком колечек-подглядок. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь купил хоть одно колечко. И все-таки думаю, что, если поднести такое колечко к свету, на картинке в стеклышке оказалась бы голая женщина.

Снова вступал оркестр, занавес открывался, и появлялся кордебалет, большей частью из состарившихся стриптизерок, обильно намазанных тушью, румянами и помадой, с накладными ресницами.

Они что было сил пытались угнаться за музыкой, но всегда немного запаздывали. Правда, они не унывали и продолжали; я считал их очень храбрыми.

Потом появлялся певец. Проникнуться симпатией к певцу было очень трудно. Он слишком громко пел о несчастной любви. Петь он не умел, а когда заканчивал, раскланивался с распростертыми руками под жидкие нестройные аплодисменты.

Потом появлялся комик. Вот он был хорош! Он выходил в старом коричневом пальто, в шляпе, надвинутой на глаза, сутулясь, как бродяга – бродяга, которому нечего делать и некуда идти. По сцене шла девушка, и он провожал ее взглядом. Потом поворачивался к публике и, шамкая беззубым ртом, говорил:

– Эх, будь я проклят!

На сцену выходила другая девушка, он подходил к ней, смотрел ей прямо в глаза и говорил:

– Я дряхлый старик, мне уже сорок пять, но я кончаю на полу, когда ломается кровать.

Это было последней каплей. Как мы смеялись! Молодые и старые – как мы смеялись! А еще был номер с чемоданом. Он пытался помочь какой-то девице уложить чемодан. Вещи то и дело выскакивали наружу.

– Никак не могу запихнуть!

– Давайте я помогу!

– Опять это выскочило!

– Подождите! Я на него встану!

– Что? Ах нет, не надо на него вставать!

Этот номер с чемоданом они продолжали бесконечно. Да, умел он смешить!

Наконец выходили трое или четверо первых стриптизерок. У каждого из нас была любимая стриптизерка, каждый из нас был влюблен. Лысый выбрал себе худую француженку с астмой и темными мешками под глазами. Джимми нравилась Женщина-Тигр (точнее, Тигрица). Я указывал Джимми на то, что одна грудь у Женщины-Тигра явно больше другой. Моей была Розали.