Ты говоришь, где меня хвалят. Муся, ведь это чепуха. Хотя мне говорил Молотов, очень скупой на похвалы ко мне человек (в педагогических целях), что над «Епиф[анскими] шлюзами» плачут. Это глупость, конечно.

Сейчас только звонили из Совкино (отрывали от письма), чтобы завтра я зашел поговорить о сценарии из жизни сектантов[321]. Дадут денег вперед – буду работать, а иначе откажусь.

Ты удивлена, почему меня отовсюду «гонят».

Мария, у нас в Центросоюзе сокращают сразу.

300-400 чел[овек], я попадаю не потому, что я персонально плох, а что сокращают целиком тот отдел, где я нахожусь[322]. Да ты не бойся, вшинка моя! Я и сам не хочу служить. Я никогда не служил в канцеляриях – это так тяготит меня. Дело такое поганое и ненужное, и т. д. Я служить вообще не буду. С «Мол[одой] гвард[ией]», вероятно, подпишу договор на роман в 15 лист[ов][323].

1000 р[ублей] получу в июле и августе. Остальные 1300 р[ублей], в октябре. Затем 450 р[ублей] по «Сокр[овенному] чел[овеку]» в сентябре. Разве так необходимо и выгодно служить.

Может, с Совкино что выйдет. Разумно ли сидеть по 6–7 ч[асов] в день за 150 р[ублей] в м[еся]ц?

На роман дал план. Он понравился.

Меня больно уязвило то место в первом письме, где ты говоришь о Пироговой[324]. Неужели, если я правильно понимаю, ты заплакала, что твоя подруга – жена богатого начальника верфи? А ты, дескать, жена босяка. Милая, «начальник верфи»[325] это должность, а не достоинство человека. Это всего-навсего служба. И я бы мог быть не меньшим. Неужели женой поэта быть так низко, что стоит завидовать жене бюрократа. Наверно, тут дело в другом – твоя старая, неизвестная мне любовь оказалась.

Вчера послали с Валентиной тебе костюм. Гюлизар я сам придумал (кто мне мог советовать?)

Мне казалось, что ты в этой роли будешь лучше.

А роль Гюлизар[326] теперь большая. Но пока ничего еще нет – с Совкино, я тебе писал, затяжка. Приеду – расскажу. И т. д.

Вырезок еще нет[327] литературная Москва отдыхает. В августе начнут съезжаться – вот тогда. Да это неважно.

В четверг я буду целовать тебя в Симферополе!

Приедем в Москву – снимем на август дачу. Как мне легко, когда я пишу тебе письмо. Ты как атмосфера для моего душевного дыхания – уехала, и мне нечем дышать.

Изменишь мне, оставишь меня – всё будет кончено, и я не встану тогда.

Мне скучно без тебя в Москве, как в Тамбове. Я не знаю, куда девать себя. Хожу купаться в купальню, сижу в нашем скверике на Театральной[328] – но всюду – скучно.

Какие мотовелогонки?[329] Ни разу не были. Еще странно: почему ты до 9-го не получала писем? Я тебе их написал штук 8! А ты мне не хотела долго писать. Зачем это разрушение человека?

Маша, если правда, что ты сможешь полюбить меня, когда я стану лучшим, то я благодарен и за то. Но ты говоришь, ты жалеешь, что я не нужен тебе буду, когда надорвусь. Тогда «дряхлость будет верностью». Ты жалеешь, что тратишь молодость на перевоспитание такого хулигана. Я постараюсь, чтобы ускорить это дело и доставить тебе быстрое счастье, сколько оно зависит от меня. Но не надо жалеть меня, хотя я люблю твою теплоту. Сопьюсь, окоченею и выброшусь с четвертого или шестого (обязательно четного: иначе не умрешь) этажа. Это будет несомненно. Надо ждать удачного часа и копить в себе горе. Как хороши слова «вечная память» и навсегда уставшее сердце.


Вчера я нечаянно задремал с книгой в 7 вечера. И сквозь сон слышу на улице слепого гармониста. Он играл что-то похоронное, но очень хорошее. Я давно не слышал никакой музыки.

Скажи Тотке, что опустел без него наш бедный дворик и в убыток торгуют ларьки – нет главного покупателя. Я буду рад, если ты зажмуришься и будешь только здороветь. Не волнуйся там, Маша, – тебя предадут твои ухажоры, а Тотка пойдет беспризорным. Я не регистрирован с тобой, но я тебе муж, а Тотке – отец. Подожди меня – пройдет несколько дней, и я буду сжимать тебя в своих объятиях.