– Нет! Конечно, не из-за тебя! Что это тебе в голову взбрело, Элли? – К нам с ревом приближался мотоцикл, и папа быстро подхватил меня, чтобы благополучно перебраться через дорогу.
– Я расстроила ее, – тихо пояснила я.
– Как? Когда?
– В тот раз, когда спросила, почему она не может завести еще ребенка, а потом она разбила голубую чашку.
Отец покачал головой.
– Это здесь совсем ни при чем, Элли. Она болела. И доктора ничем не могли ей помочь.
– Но она ведь хотела еще ребенка?
– Да. – Он кивнул. – Мы оба надеялись, что подарим тебе братика или сестру. Но не получилось.
Я ничего не сказала, потому что не хотела еще больше его расстраивать. Но в глубине души я знала правду. Я причинила боль матери, когда об этом заговорила. И именно тогда ей стало хуже. А потом она умерла. Значит, это моя вина.
Много лет спустя я побывала на выставке черно-белых фотографий в Национальной галерее, где меня поразил портрет девушки Эдвардианской эпохи в траурном платье. Ее волосы были убраны назад под черный бархатный ободок, открывая высокий лоб, как у Алисы в Стране чудес. Ее нежные глаза смотрели кротко, уголки губ печально опустились. От нее исходила аура принятия горя. Я сразу поняла, что она чувствует. И пока я стояла там среди толчеи других любителей искусства, эта фотография словно опять перенесла меня на похороны мамы.
Я застыла возле открытой могилы рядом с отцом, одетым в длинное серое пальто. В руке я держала ранние нарциссы из нашего сада. По папиному указанию я бросила их в яму на крышку гроба.
– Почему мама должна быть там? – спросила я.
– Что она говорит? – заорала мать мисс Гринуэй.
– Ш-ш-ш, – сказал кто-то еще.
Потом все люди вернулись в наш дом, в том числе мамина подруга, мать мальчика по имени Питер Гордон. Мы с ним играли вместе, когда были маленькими, а потом ходили в одну школу, правда теперь почти не разговаривали. Меня гладили по голове и обнимали люди, которых я никогда раньше не видела. Поступали бы все они со мной мило, если бы знали, что я расстроила маму так, что она в конце концов умерла?
После похорон мамы все изменилось. Папа вернулся к работе, а меня начала провожать в школу мисс Гринуэй.
– Да без проблем, Найджел, – услышала я однажды, как она сказала отцу. – Я уже говорила вам, и это правда. Мне все равно больше нечего особо делать.
Я никогда раньше не слышала, чтобы она называла моего отца «Найджелом».
Мисс Гринуэй всегда казалась очень нервной, когда была со мной, и так крепко держала меня за руку, пока мы переходили дорогу, что почти причиняла боль.
– Ты под моим присмотром, – постоянно повторяла она. – Мне нужно вернуть тебя в целости и сохранности, иначе твой отец никогда меня не простит.
Она много болтала (мама часто говорила, что наша соседка «пустомеля»). Она также задавала вопросы типа кто моя любимая кинозвезда или какое у моего отца любимое блюдо. Я не могла ответить на первый вопрос, но знала, что мама часто готовила блюдо под названием «жаба в норке» [3]. При одном воспоминании об этом у меня на глазах выступили слезы. Я очень сильно по ней тосковала.
Однажды я почувствовала, что должна перепрыгивать через трещины на тротуаре. Мамин голос сказал мне, что если я так не сделаю, отец может умереть – так же, как она.
– Осторожнее, – твердила мисс Гринуэй. – Ты можешь упасть и пораниться.
Но я не могла перестать.
Мисс Гринуэй приводила меня к себе домой после школы. Я была с ней до тех пор, пока отец не возвращался с работы.
Мне это не нравилось, потому что ее старая морщинистая мать пользовалась тошнотворными духами, от которых щекотало в носу. А еще она показывала мне язык, когда никто не видит, и смеялась. Ее глухота, казалось, то появлялась, то исчезала. Иногда она разговаривала тихо, а иногда очень громко.