– Эка! – сказал Богословский. – Тогда вы мальчиком были.
– Мне без вас нельзя, Николай Евгеньевич. Больно скандален, заносит меня, случается, да и вообще…
– Что же мне при вас, вроде пушкинского при Гриневе слуги состоять?
– Служить буду вам я, – прямо вглядываясь в глаза Богословского, сказал Устименко. – А вы здесь будете править и володеть. Вы будете здесь профессором и академиком.
– А если я старик ретроград? Если «после старости пришедшей будет припадок сумасшедший», тогда как?
Оба негромко посмеялись.
– Меня уж и тут ваш «сам» Золотухин успел скандалистом окрестить, – рассказал Богословский. – Откуда навет?
– От меня, – отозвался Устименко. – Я ему обещал, что мы с вами в две глотки его одолеем.
– Это мы-то? Пара хромых, запряженных с зарею?
– Ничего, одолеем. Он мужик толковый, стесняется только иногда крутое решение принять…
С Марии Капитоновны началось, на строительство больничного городка переметнулось. Покуда Устименко демонстрировал своему «академику» будущий больничный городок, в Унчанске дважды выключали свет, разумеется, не предупреждая больницу. И дважды Владимир Афанасьевич звонил на ГЭС, спрашивая металлическим голосом, почему не предупреждают.
Потом сказал в трубку:
– Это хулиганство. Будет поставлен в известность товарищ Золотухин.
И спросил у Богословского:
– Грубо? А как иначе?
Богословский не слушал, сердился даже в темноте на нелепости и нецелесообразности в строительстве, а когда зажигался свет, тыкал пальцем в чертежи и сердитым тенором спрашивал, как Устименко думает, каков тут проем? И зачем по две двери в этом коридорном тупике? А для чего лестница, когда вон тут, за десять метров, вторая? Это вот холодильная установка? Да что, смеются над главврачом здешние тупицы и олухи?
Устименко кивал, радуясь, – он ведь и сам все понимал, но как важно понимать вдвоем и вдвоем сопротивляться. А Николай Евгеньевич, вдруг потянувшись, вспомнил:
– У Бальзака, что ли, написано? «Одиночество хорошая вещь, но непременно нужен кто-нибудь, кому можно сказать, что одиночество хорошая вещь». Идите, товарищ главврач, мне еще перевязку себе сделать нужно.
Перевязку Николаю Евгеньевичу, конечно, сделал Устименко и опять, в который раз за свою жизнь, подивился невероятному мужеству этого человека. Ведь это никогда не заживет. С этим нужно доживать до смерти. И ни разу ни в чем не дать себе пощады, не пожалеть себя, не позволить себе попросить пардону у судьбы.
– Получили удовольствие? – с невеселой усмешкой спросил Богословский. – Но зато полезно, очень полезно. Я теперь знаю, батенька, что такое страдание. А раньше был про него только наслышан.
В третьем часу ночи Устименко поднялся уходить. Богословский, потянувшись, сказал:
– Завтра погоны спорем, и откроется нам вся прелесть мирной жизни.
– Ой ли? – спросил Устименко. – Я лично здесь воюю, а при вашем посредстве из обороны надеюсь в наступление перейти.
Дома Владимир Афанасьевич сказал жене:
– Николай Евгеньевич все-таки приехал. После тяжелейшей операции, но в великолепной форме. Сейчас мы в больнице вздохнем. Я просто не верю себе, что он действительно приехал. Ты его помнишь?
Она не ответила – уже спала. Какое ей было дело до его горестей и радостей?
Владимир Афанасьевич вышел в кухню, зажег керосинку, поставил сковородку с макаронами, полил их в задумчивости каким-то маслом из бутылки. На запах разогреваемой снеди приотворилась дверь жильцовой комнаты, профессор Гебейзен в накинутом на плечи одеяле сказал, грозя пальцем:
– Не можно так долго не спать. Сон есть прежде всего необходимость.