И вновь с невеселой усмешкой стал рассказывать:

– А мы, гиппократовы сыны, располагавшие в онкологическом досугом, как стали, Владимир Афанасьевич, вспоминать свое житьишко и различные удары судьбы, а пуще всего хамство, именно свинское хамство, разнузданное, со всяким «моему нраву не препятствуй», всяких важных больных, и их претензии к медицине, и топанье ногами, и ожидание в приемных, и отрицание абсолютно достоверных фактов иными начальничками во имя собственных амбиций, вообще как вспомнили все плевки в душу, – тут мы точнехонько выяснили: со щадящим режимом среди нас, человеков, слабовато. Нет, отпуска бывали, это все хорошо, но ведь Мария Капитоновна доказала, что отпуска не помогают, надобно постоянный щадящий режим. Ибо человек не хуже собаки.

– А разве есть такие люди, которые иначе считают? – еще несколько обиженным голосом спросила Закадычная.

– В Греции все есть, – ответил Николай Евгеньевич цитатой из Чехова.

– В Греции-то конечно, – не поняла Катенька. – Но меня наша жизнь интересует. Неужели в нашей действительности имеются люди, которые позволяют себе такие мысли?

И тут вдруг почему-то взорвался Устименко. Яростное чувство брезгливости медленно накапливалось в нем, человеке вообще-то достаточно сдержанном. Но нечто неуловимое в интонации Е. В. Закадычной, какая-то служебность и пристальная дотошность сработали наподобие удара по капсюлю в гранате, и в кабинете главного врача вдруг с лязгом прогрохотал взрыв.

– Идите отсюда, Екатерина Всеволодовна, – спокойным, даже слишком спокойным голосом произнес Устименко. – Идите, идите, вас сюда никто не приглашал, идите побыстрее домой, идите…

Он внезапно поднялся за своим столом, переложил для чего-то книгу, потом хлопнул ею по столешнице и крикнул:

– Дайте нам в конце концов поговорить друг с другом!

– Извините, – вспыхнув румянцем, захлопотала и залепетала Закадычная. – Извините. Но я не предполагала. Беседа в служебном кабинете. Очень извиняюсь, спокойной вам ночи, Николай Евгеньевич…

Дверь за нею закрылась, Устименко сел, Богословский усмехнулся.

– Вот и посекли курицу крапивой, не клохчи по-пустому! – сказал он и не без печали спросил: – Как это сделалось, Владимир Афанасьевич? Вот я во всех войнах именно за власть Советов воевал, у вас руки побиты на войне-войнишке, а нас девчонка проверяет – какие мы такие? Как это объясните?

Устименко устало пожал плечами.

– Я же ее выгнал, – словно оправдался он. – Нахамил даже.

– Ну и бес с ней, – заключил Богословский. – Дослушайте, к слову, про Марию Капитоновну. Вывод-то ясен: человека щадить нужно, а то будущая Мария Капитоновна такое своей наукой выяснит, что будущий Иван Петрович не найдет возможным даже невесело засмеяться.

– Всякого ли человека щадить нужно, – спросил Устименко, – и всякий ли человек – человек?

Он сидел за своим столом, по привычке упражняя искалеченные руки старой игрушкой – веревочкой с пуговками.

– Во всяком случае, все мы грешим грубостью. И вы вот бомбочкой взорвались? И я вас похлеще. Некоторые имеют даже смелость называть это «стилем», другие на нервы ссылаются. Мой батюшка, покойник, про эдаких интересовался: «А он с генерал-губернатором тоже нервный или только с себе подчиненным?»

Устименко слегка покраснел, вновь сделался он учеником при старом своем учителе, а был уже выучеником.

– Не обиделись?

– Нет! – сказал Владимир Афанасьевич. – Я, пожалуй, никогда на вас не обижался, даже в «аэроплане», когда вы меня мордой в невесть что тыкали. Так уж давайте обычаи наши не менять.