Инна вздохнула с облечением: за профессора нечего было опасаться. Про таких обычно говорят – «никуда не денется».
В жаркие летние ночи они нередко гуляли, он берег ее здоровье и, нежно держа ее под руку, говорил о колдовских самаркандских ночах. Рассказывал он, словно читая книгу, которую знал наизусть, книжными словами, бархатным голосом и так красиво, что ей хотелось спать, и она потихоньку позевывала. Про Самарканд она узнала, что он «существует со времен неведения», про долину Зеравшана – что «она словно плащ из зеленой парчи», про пенный арык Сияба – что «он не забывается, как первая любовь», про мечеть первой жены Тимура Биби-ханум – что купол мечети «был бы единственным, когда бы небо не стало его повторением». Иногда, рассказывая, профессор даже подвывал. Инна Матвеевна посмеивалась.
Как все робкие и даже трусоватые люди, невропатолог Байрамов почтительно, по его выражению, благоговел перед «загадочными характерами» типа эмира Тимура Гурагана. Про Тимура он знал много и, содрогаясь плечами, рассказывал о нем искательно, почти с восторгом. Инна слушала, зябко поеживаясь, ей нравилось, что Тимура называли «полюс мира и веры», нравилось, что он был властителем «центра вселенной», нравилось, как «железный хромой» предавал мечу и пламени цветущие и мирные города Армении, Сеистана, Индии, Малой Азии, Грузии. И Тимур ей нравился, и Чингисхан, и Наполеон Бонапарт, и Фуше – еще в юности она любила книги о них. Ей было неважно, чего они хотели, ей нравилось, как они действовали. И как ничто не могло их остановить!
Если бы она родилась мужчиной и если бы она научилась так ничего не бояться, как умели не бояться они! Если бы!
И с диссертацией она боялась. Многие лагерные врачи записывали кое-какие свои наблюдения, и она просматривала все, что у них изымалось по законам и правилам, положенным для заключенных, но некоторые записи она просто не понимала, а спрашивать не представлялось возможным, другие же казались ей ничего не стоящим времяпрепровождением. Одну тетрадь она припрятала до поры до времени, но автор этих записок был слишком знаменит, чтобы посягнуть на них, пока он жив и еще относительно здоров. Да и далеко не все она там понимала, а показать даже своему невропатологу боялась. Байрамов ей тоже советовал темы, но все они были какие-то слишком уж трудоемкие, не сенсационные, расплывчатые…
Ей нужен был рецепт, как в поваренной книге: взять столько-то муки, масла, яиц, корицы. Или сделать открытие, как Рентген. Полстраницы – и всего делов. Ей нравилась старая узбекская пословица: человек без любви – осел, человек без стремлений – глина, – особенно про глину. Но она не знала, какие у нее стремления. Что же касается любви, то она не строила на этот счет никаких иллюзий, и, когда лунных ночей и колдовского Самарканда, с ее точки зрения, хватило, Инна Матвеевна сказала отрывисто, деловым голосом:
– Вы останетесь у меня ночевать.
Невропатолог оробел от внезапности, а она, раскрыв большую, мягкую, пухлую постель, не погасив свет и сразу же перейдя на «ты», командовала:
– Отвернись. Можешь смотреть. Еще отвернись. Укладывайся.
Томно отдыхая, он сказал:
– Я жалел тебя. Такая травма…
– Пережалел, – отрезала она, засыпая и не слишком им довольная. – Я могла Бог знает что о тебе подумать.
В душной темноте ночи он попытался почитать подходящие к случаю рубаи, которых знал изрядно на память, но Инна рассердилась.
– Ну, знаешь, – сказала она влюбленному и умиленному профессору, – стихов мне предостаточно. До оскомины.