А вот мое имя им было известно. Откуда? «Я знаю, ты Танька», – сказала мне девочка на берегу ручья. Но тогда, наверное, с устатку я никаких выводов из этого не сделала. Просто отметила про себя и все.
А напрасно.
Допотопный торшер с маленькой треугольной столешницей и широким тряпочным выцветшим колпаком стоял в углу между хорошо просиженным диваном и желтым трюмо от гарнитура пятидесятых годов прошлого века. Светильник был похож на жирафа в сомбреро. Я вкрутила в него лампочку, что дала мне Авдоша. Дернула засаленный шнурочек с пластиковой пимпочкой на конце. Лампочка зажглась. Я тупо посмотрела на сочащийся сквозь колпак свет. Дернула шнурок еще раз – лампочка потухла. Сунула голову под абажур; нить накаливания была разорвана. Дернула шнурок. Лампочка зажглась, резанув светом по глазам. Я заглянула под столик, из которого поднималась шея жирафа, там на полу стоял старый автомобильный аккумулятор, к его клеммам подсоединялся провод торшера, лишенный штепселя и разделенный на две жилы.
Надо оглядеть свое новое хозяйство. Кроме печи, стола, трюмо, дивана и торшера, я стала обладательницей полки с мисками, явно самодельной, из доски, вырубленной топором, древнего шкафа, каркас которого был из бруса, а стенки, двери и продавленная крыша из оргалита, крашенного коричневой краской, плетеного кресла-качалки и сундука. Сундук, вот что привлекло мое внимание. Огромный, в него две меня легко улягутся. Обитый по краям черным железом. Сам потемневший от времени до темно-коричневого цвета перестоялого чая. Конечно, я сразу сунулась к нему и подняла тяжелую крышку. Разочарование. Он был пуст. Только в уголке лежала пыльная тирольская шляпа с обглоданным перышком. Я вытащила ее, стерла пыль рукавом и водрузила на голову. Глянула на себя в мутное зеркало трюмо. Оттуда на меня уставилась ошалелая лахудра. Ну да, по-другому и не скажешь.
А где кошка? За всеми этими метаниями я совершенно о ней забыла. Покискискала, но в избе ее не было: ни в шкафу, ни на печке, ни под диваном, ни на веранде. Выскользнула на улицу, когда дверь была открыта. Я накинула куртец и пошла «по деревне». На улице никого не было, даже Дед убрался из-под дерева.
Повторю, кроме моего дома, самого пригожего, были здесь еще три избы, застывшие на разных стадиях разрухи. Одна была уже и не изба, а сруб без крыши, вторая лихо покосилась на один бок, а третья была еще ничего, только крытая опять же каким-то доисторическим рубероидом крыша просела посередке, вызывая стойкую ассоциацию с продавленной спиной мосластого Росинанта. Сквозь мутные стекла окошек угадывались занавесочки, значит жилая, я решила, что это ихняя изба, этих самых Гулькиных.
Вокруг Гулькинского дома сидели кошки. Их было штук двадцать, наверное. Всякой масти: серые, рыжие, белые и пятнистые. Они сидели кру́гом и все смотрели на избушку. И среди них моя Кисельда.
У Лехиной кошки, когда она была Лехиной, имени не было. Она жила у него пятнадцать лет, но никакой клички так и не получила. Он говорил: «Зачем? Она у меня одна, я ее ни с кем не перепутаю. А ей все равно, как назовешь: Барсиком или Муркой». У Лехи вообще по поводу кошек была завиральнейшая теория, он сам придумал. Но об этом чуть позже. Сейчас о кошке. Я стала звать ее Кисель, Киселина или Кисельда, по-моему, самое подходящее имя для существа, проводящего большую часть жизни, растекаясь по какой-нибудь подходящей поверхности, дивану, подоконнику или просто по полу.
– Кисель, ты чего тут? Пошли домой. А то волки съедят. – Я, правда, побаивалась, что эта дурища уйдет куда-нибудь в лес и там пропадет, она ж городская, квартирная, ее никто на улице не выгуливал.