– Что и требовалось доказать, – ехидным сопрано пропела Ева.
6
Всё-таки без шока не обошлось. С эмоциональным потрясением я справлялся по-русски и к полудню бутылка коньяка оказалось пустой уже наполовину.
– Хватит тебе, – проворчала сварливо Ева. – Хорош, а?
Какой хорош? Настроение моё к полудню улучшилось кардинально. Сюрреализм происходящего постепенно затуманился, панический ужас сменился бесшабашным куражом, готический кошмар чёрно-белого Макса Эрнста зарумянился и стал напоминать салонную живопись позднего Дали. Я снова плеснул коньяка в водочною рюмку (пить из горлышка мне стало неловко в четверть одиннадцатого) и аккуратно перелил жидкость в себя.
– Ты понимаешь… только сейчас, – вытирая губы рукой горячился я. – Вот сейчас я начинаю всё осознавать. Всё! И про тебя, и про себя, и про…
Я делал энергичный жест, точно собирался бросить лассо.
Истина! Гиперборейская тьма вспыхивала звёздами, звёзды логично сплетались в галактики, главная тайна мироздания приоткрывалась медленно, но неотвратимо. Да, я был пьян.
И тут кто-то постучал в дверь. Постучал нагло, как стучит управдом или полиция. Опрокинув вертлявое кресло, я пошёл открывать. В коридоре налетел на вешалку, сшиб вазу, запутался в беспризорных ботинках. Наглый стук повторился. Тихо матерясь, распахнул дверь. На крыльце стоял курчавый мулат, размером с пятиклассника в малиновом френче с золотыми пуговицами.
– Ну и грязища у тебя тут, братец! – он брезгливо вытирал свой штиблет о мой коврик. – Ну-ка, хозяина кликни!
Под мышкой мулат держал плоскую лакированную коробку, в таких обычно хранят столовое серебро.
– Хозяин… я, – кашлянув, выдохнул в сторону; и только тут мой мутный мозг озарился – мулат говорил по-русски без малейшего намёка на акцент. И даже с московским выговором, плавным и таким родным. Запачканные туфли явно расстроили его, грязь не очищалась ни в какую.
– Хотите тапки? – неуверенно спросил я.
В прихожей он скинул свои башмаки, переобулся. Сунул мне свою коробку, тяжеленую, будто набитую свинцом. Тапки, замшевые с нутром из белой овчины, оказались велики, но мулату, похоже, понравились. Он потопал, приплясывая щёлкнул по-цыгански пальцами, засмеялся.
– Вот что! Вели-ка, ты, милый человек, самовар поставить! – он подмигнул. – Продрог до мозжечка, не поверишь!
– Может – коньяку?
В гостиной я усадил его в кресло, принёс рюмки и коньяк. Он разглядывал комнату, довольно потирая смуглые ладошки.
– Есть в глухом уединенье деревенском, – он встал, быстро подошёл к окну – за ним темнел мокрый лес. – Покой и мудрость! Мудрость и покой… Да – скучно! И нет ни моря, ни пальмовых рощ, ни итальянской оперы. И сердце вести просит от друзей, оставленных вдали, и тоскует-тоскует по суете…
Я протянул ему рюмку. Он запнулся, понюхал коньяк. Мы чокнулись и выпили.
Он хлопнул в ладоши, снова вскочил. Со стуком откинул крышку пианино, энергично обеими руками взял бравурный аккорд.
– Расстроен инструмент, – извиняясь, я привстал. – Лес. Влажность дикая, из-за реки…
– Расстроен?! – его пальцы ловко пробежались по клавишам в мажорной гамме. – Так даже интересней!
С виртуозной неожиданностью гамма превратилась в Моцарта, в увертюру к «Флейте». Моцарт трансформировался в марш, после в какой-то дикий танец, напоминающий пляски Хачатуряна.
Я протянул ему налитую рюмку. Мы чокнулись.
– Прошу простить великодушно, – мулат выдохнул и со стуком поставил рюмку на крышку пианино. – Впопыхах забыл представиться.
– Я вас узнал.
Он по-детски простодушно улыбнулся белыми крупными зубами. Мне всегда было удивительно, что у бывших рабов, безусловно лишённых на протяжении нескольких поколений стоматологических услуг, зубы гораздо качественнее, чем у нас, белых.