Я встретил Гарри, у него все было в порядке; зато Трумэн очень постарел. Нас вновь пригласили на обед, на сей раз вместе с четой бельгийцев, недавно поселившихся поблизости. Мужчину Гарри представил как бельгийского философа. На самом деле тот защитил диссертацию по философии, а потом прошел конкурс на административную должность и с тех пор влачил скучную жизнь налогового инспектора (впрочем, инспектора по убеждению, ибо он симпатизировал социалистам и верил в благотворное действие жесткого налогового бремени). Он опубликовал несколько статей по философии в журналах материалистической направленности. Его жена, эдакая стриженая седая гномиха, тоже отдала всю жизнь налоговой инспекции. Как ни смешно, она верила в астрологию и пожелала непременно составить мой гороскоп. Моим знаком были Рыбы в восходящих Близнецах, но с тем же успехом я мог бы быть Собакой в восходящей Пятой ноге, ха-ха. Благодаря этой остроте я приобрел уважение философа, любившего подтрунивать над причудами жены: они были женаты тридцать три года. Сам он всегда боролся с мракобесием, его родители были упертыми католиками, и это, объяснил он мне с дрожью в голосе, сильно воспрепятствовало его сексуальному развитию. «Что же это за люди такие? Что это за люди?» – в отчаянии твердил я про себя, ковыряя селедку (Гарри добывал ее в Альмерии, в немецком супермаркете, когда у него случался очередной приступ ностальгии по родному Мекленбургу). Вполне очевидно, что у этой парочки гномов никогда не было сексуальной жизни, ну разве что чуть-чуть ради потомства (как оказалось впоследствии, они и в самом деле выродили сына); они просто не принадлежали к числу людей, которым доступна сексуальность. И нате вам, тоже туда же: возмущаются, критикуют папу, жалуются на СПИД, заразиться которым им уж точно не грозит; от всего этого мне хотелось умереть, но я сдержался.
К счастью, Гарри, вступив в разговор, перевел его на более возвышенные темы (звезды, бесконечность и все такое), так что когда я приступил к сосискам, меня уже не трясло. Естественно, материалист и последователь Тейяра не сходились во мнениях – и в этот момент я понял, что они, похоже, видятся часто и получают удовольствие от этих споров; так могло тянуться хоть тридцать лет, без каких-либо видимых изменений и к обоюдному удовлетворению. Сдохнуть можно. Робер Бельгийский, всю жизнь ратовавший за неведомую ему сексуальную свободу, теперь ратовал за эвтаназию – которую имел все шансы изведать. «А душа? Как же душа?» – задыхался Гарри. В общем, их маленькое шоу было на мази; мы с Трумэном уснули почти одновременно.
Арфа Хильдегарды примирила всех. Ах, эта музыка – особенно приглушенная! Тут даже скетча не из чего сделать, подумал я. У меня уже не получалось смеяться над олухами, борющимися за аморальность, ну типа: «Приятнее все-таки быть добродетельным, когда имеешь возможность предаться пороку»; нет, я больше не мог. Я не мог больше смеяться ни над смертной тоской пятидесятилетних целлюлитных теток, жаждущих безумной, неутолимой любви, ни над неполноценным ребенком, которого им удалось произвести на свет, чуть ли не изнасиловав аутиста («Давид – мой свет в окошке»). В общем, я мало над чем мог смеяться; моя карьера близилась к концу, это ясно.
В тот вечер, возвращаясь домой через дюны, мы не занимались любовью. Но с этим надо было как-то завязывать, и через несколько дней Изабель объявила мне, что решила уехать.
– Не хочу быть обузой, – сказала она. И добавила: – Желаю тебе столько счастья, сколько ты заслуживаешь.