Они были одни в кабине, поднимавшейся все выше по широкой дуге, а потом соскользнувшей влево, – и вдруг им показалось, что это больше не кабина, а бесшумный аэроплан, и под ними медленно поворачивается земля, и они больше не принадлежат ей, а летят в призрачном самолете, который нигде не находит посадочной площадки и под которым пролетают тысяча родин, тысяча освещенных домов и комнат. Вечерний свет возвращения – до самых дальних горизонтов, лампы и квартиры, и над ними надежные крыши, и они зовут и манят, и ни одна не пускает их. Они парят надо всем во тьме без родины и приюта, и все, что они смогли зажечь, была безутешная свеча тоски…


Окна жилого вагончика были открыты настежь. Было душно и очень тихо. Лило постелила на кровать пестрое одеяло, а на постель Керна – бархатный занавес из тира. В окне покачивались два китайских фонарика.

– Сегодня у нас венецианская ночь кочевников, – сказал Штайнер. – Вы были в маленьком концлагере?

– Что ты имеешь в виду?

– Аттракцион с привидениями.

– Да.

Штайнер рассмеялся.

– Подвалы, застенки, цепи, кровь и слезы – аттракцион вдруг стал современным, не так ли, маленькая Рут? – Он встал. – Предлагаю выпить по стакану водки. – Он взял со стола бутылку. – А вы выпьете, Рут?

– Да, большой стакан.

– А Керн?

– Двойную порцию.

– Дети, вы делаете успехи! – сказал Штайнер.

– Я должен выпить просто потому, что радуюсь жизни, – заявил Керн.

– Дай и мне стакан, – сказала Лило, вошедшая с блюдом поджаристых пирожков.

Штайнер разлил водку. Потом он поднял свой стакан и усмехнулся.

– Да здравствует депрессия! Темная мать радости жизни!

Лило поставила блюдо и принесла глиняную миску с огурцами и тарелку черного русского хлеба. Потом она взяла свой стакан и медленно выпила. Свет китайских фонариков мерцал в прозрачной жидкости, и казалось, что она пила из розового алмаза.

– Дашь мне еще стакан? – попросила она Штайнера.

– Сколько тебе угодно, моя печальная дочь степей. Рут, а как вы?

– Я тоже еще выпью.

– И мне дайте, – сказал Керн. – Мне повысили гонорар.

Они выпили, а потом ели горячие пирожки с мясом и капустой. Штайнер сидел на кровати и курил. Керн и Рут уселись на полу, на постели Керна. Лило входила и выходила и убирала посуду. Ее большая тень скользила по стенам вагончика.

– Спой что-нибудь, Лило, – сказал немного погодя Штайнер.

Она кивнула и взяла гитару, висевшую в углу на стене. Ее голос, такой хриплый, когда она говорила, стал ясным и глубоким, когда она запела. Она сидела в полутьме. Ее обычно неподвижное лицо оживилось, а в глазах появился какой-то дикий и печальный блеск. Она пела русские народные песни и старые колыбельные песни цыган. Потом умолкла и поглядела на Штайнера. В глазах ее отражался свет.

– Пой, – сказал Штайнер.

Она кивнула и взяла несколько аккордов на гитаре. Потом начала напевать короткие однообразные мелодии, из которых иногда поднимались слова, как поднимаются птицы из темноты степей, – песни странствий, мимолетного покоя среди шатров, и казалось, что этот вагончик в неспокойном свете фонариков превращается в шатер, наскоро разбитый в ночи, а завтра всем им придется идти дальше.

Рут сидела перед Керном, прислонившись к его поднятым коленям, и он чувствовал ровное тепло ее спины. Она откинулась головой на его руки. Тепло струилось через руки в его кровь и делало его беззащитным перед неизведанными желаниями. Что-то рвалось внутрь и наружу, что-то темное, оно было в нем и вне его, оно было в низком страстном голосе Лило и в дыхании ночи, в смятенном беге его мыслей и в сверкающем потоке, который вдруг подхватил его и понес. Он положил руки, как шаль, на узкий затылок и ощутил его податливое движение навстречу.