– Вы не можете сделать переливание крови? – спросила Рут, стоявшая в дверях. – Можно взять у меня.

Врач покачал головой.

– Не поможет, девочка. Если оно не прекратится… – Он ушел. В светлом четырехугольнике открытой двери было что-то жуткое. Все трое молчали. Тяжело ступая, вошел коридорный.

– Убрать?

– Нет.

– Вы не хотите выпить? – спросил Мариль у Рут.

Она покачала головой.

– Все же выпейте. Это лучше. – Он налил ей полстакана.

На горизонте над крышами мерцали последние зеленоватые и оранжевые отблески золота. В них плыла бледная луна, разъеденная дырами, как старая медная монета. С улицы слышались голоса, громкие, довольные, ни о чем не подозревающие. Керн вдруг вспомнил Штайнера и его слова. Если около тебя кто-то умирает, ты не ощущаешь смерти. В этом несчастье мира. Сострадание – не боль. Сострадание – это скрытое злорадство. Облегченный вздох, что умираешь не ты и не тот, кого ты любишь. Он посмотрел на Рут. Он не смог увидеть ее лица.

Мариль прислушался.

– Что это?

Долгий глубокий звук скрипки повис в наступающей ночи. Он замер, нахлынул снова, устремился вверх, победно, упрямо – и пассажи начали искриться, все нежнее и нежнее, как наступающий вечер.

– Это здесь, в отеле, – сказал Мариль и посмотрел в окно. – Над нами, на пятом этаже.

– Я его, кажется, знаю, – сказал Керн. – Это скрипач, которого я уже один раз слышал. Я не знал, что он тоже здесь живет.

– Это не простой скрипач. Это много больше.

– Пойти сказать ему, чтобы он не играл?

– Зачем?

Керн сделал движение к двери. Очки Мариля блеснули.

– Нет. К чему? Печальным можно быть всегда. А смерть – везде. Это все связано.

Они сидели и слушали. Через несколько минут из соседней комнаты вышел Браун.

– Все кончено, – сказал он. – Exitus[10]. Она не очень мучилась. Она знает, что ребенок родился. Мы успели ей это сказать.

Все трое встали.

– Мы можем снова принести ее сюда, – сказал Браун. – Ведь соседняя комната понадобится жильцам.

Женщина лежала среди окровавленных полотенец, тампонов, ведер и тазов с кровью и ватой, белая и неожиданно худая. У нее было чужое строгое лицо, и ничто больше не касалось ее. Врач с лысиной, который суетился вокруг нее, производил впечатление контраста: полнокровная жизнь, которая поглощает, переваривает, выделяет, – рядом с покоем завершенности.

– Оставьте, не раскрывайте, – сказал врач. – Лучше не смотреть. И так вы насмотрелись достаточно, а, девочка?

Рут покачала головой.

– Вы держались мужественно. Не струсили. Знаете, что мне хочется, Браун? Повеситься, повеситься на ближайшем окне.

– Вы спасли ребенка: это была блестящая операция.

– Повеситься! Я понимаю, что мы сделали все возможное, что мы бессильны. И все-таки мне хочется повеситься!

Он задыхался от горечи, его лицо над воротником окровавленного халата было красным и мясистым.

– Вот уже двадцать лет, как я работаю. И каждый раз, когда у меня кто-нибудь отдает концы, мне хочется повеситься. Слишком нелепо. – Он повернулся к Керну. – Возьмите сигарету из левого кармана моего пиджака и дайте мне закурить. Да, девочка, я знаю, о чем вы думаете. Так, теперь огня. Я пойду умоюсь. – Он посмотрел на резиновые перчатки с таким видом, словно они были виноваты во всем, и, тяжело ступая, ушел в ванную.

Они вынесли кровать, на которой лежала мертвая, в коридор, а оттуда – обратно в ее комнату. В коридоре стояло несколько человек жильцов соседнего номера.

– Разве нельзя было отвезти ее в клинику? – спросила сухопарая женщина с индюшачьей шеей.

– Нет, – сказал Мариль. – А то бы отвезли.

– А теперь она останется здесь на целую ночь? Кто же заснет, если рядом покойница?