Ночь была теплой, в особняке стояла тишина. Граса прошла через гостиную и отперла одну из застекленных дверей, что вели на крыльцо. Там она задрала подол и перелезла через перила. Я сделала то же самое, слишком испуганная, чтобы говорить.

Дул ветерок. Запах горелого тростника еще висел в воздухе, смешанный с запахом горелого сахара, который булькал в чанах на заводе. Мы брели через сад по сырой траве. Со стороны бараков донеслись знакомые ритмичные звуки барабанов.

Граса вышла из ворот господского дома и направилась к реке, на звуки барабанов. Я потянула ее за шаль:

– Нам туда нельзя.

– Вот, – прошептала Граса. Хор голосов, мужских и женских, стелился над гулом барабанов. – Я хочу их послушать.

– Вот слушать их нам и нельзя.

– Дор, я пошла. – Граса стряхнула мою руку.

– Я расскажу, – пригрозила я. – Разбужу весь дом.

Граса замерла.

– Ну расскажи, – предложила она. – Тебя же и выдерут за то, что вышла ночью. И меня подговорила.

– Нам больше не разрешат слушать пластинки.

– Ну и что?

– Давай вернемся! – Я схватила ее за руку – такую мягкую в моих жестких пальцах. – Пожалуйста!

– Лучше умру, но домой не пойду, – сказала Граса.

Потом Граса часто повторяла «лучше умру», но той ночью произнесла эту угрозу впервые. Я представила, как Грасу кладут в маленький гроб, и у меня свело желудок. Я поежилась, Граса схватила меня за руки, теперь мы стояли отражениями друг друга – в белых ночных рубашках, в больших шалях.

– Хочешь вернуться в дом? – сказала она. – Смотри, как бы тебе не просидеть там всю жизнь. Дор, мне нужно видеть. Слышать. Видеть и слышать настоящее, а не песни с пластинок. Разве тебе не хочется узнать, о чем они поют? Не хочется почувствовать песню? Если мы хотим выступать по-настоящему, хотим быть артистками, нам нужно уметь чувствовать!

В прерывистом дыхании Грасы слышалась решительность героини, она верила, что спасает нас обеих, и ее страстная увлеченность подхватывала и меня. Она умела убедить других, что они – отважные герои в ее истории, история всегда была ее. Той ночью Граса убедила меня.


Ряды бараков освещал костер. Вокруг него, скрестив ноги, сидели мужчины и женщины. Мы с Грасой припали к земле, прячась в тени у реки.

Четверо мужчин – на руках поблескивают линии шрамов – сидели на табуретках. Один из мужчин согнулся над барабаном, двое других держали пустые жестянки, по которым постукивали кончиками мачете. У четвертого на коленях был пристроен барабанчик, обтянутый кожей только с одной стороны. Из него торчала тонкая бамбуковая палочка. Мужчина не бил по своему маленькому барабану: я увидела, как он смочил тряпку, просунул ее внутрь барабана и принялся елозить палочкой туда-сюда, пока не раздались странные звуки, больше всего похожие на жалобные вскрики. Потом один из рабочих запел:

Любовь моя, стукну в твое окно —
Может, тогда ты увидишь меня?
И попрошу у тебя воды —
Может, услышишь мои мольбы?
Налей же воды, скорее.
Принеси мне воды, скорее.
Только б коснуться твоей руки!
От жажды я, сердце мое, изнемог.
Где ты коснешься меня – там ожог.

В те годы я считала музыкой исключительно классику с наших пластинок. Я любила ее, как ребенок любит пожилого родственника, видя лишь доброту и мягкость и не имея ни малейшего представления о том, что довелось вынести этому человеку. Песни рабочих были иными. В них таились зашифрованные послания о взрослой жизни, и я не меньше Грасы хотела разгадать их.

Позже мы узнали, что стонущий барабанчик называется куика. Граса сказала, что от его звуков ей хочется плакать.

– Но ты не заплакала.