Я это помню. Помню, как позванивал лед о стекло моего стакана с виски, когда сотрясался бар. Помню смятение на лице Винисиуса, цвет платья Грасы, яркую вспышку – и все же все это неправда. «Дезерт Инн» никогда не приглашал певцов на «атомные вечеринки» – взрыв сам по себе был изрядным аттракционом. Большинство взрывов производили в четыре утра, когда мы обычно спали после долгого ночного концерта на Стрипе. Во время этих представлений Винисиус играл наравне с другими музыкантами и находился на сцене, а не со мной в баре. Я бывала пьяной, слишком пьяной, чтобы меня пустили в зал. А Граса? Граса никогда не пела в Вегасе. Она к тому времени уже умерла, и все же в моих мыслях, в моей памяти она упрямо пробивается туда, где никогда не бывала.

Можно ли назвать что-то воспоминанием, если оно – неправда?

Граса здесь по моей вине, я столько лет вызывала ее образ, что теперь она является по собственному почину и в местах, где ее физическое присутствие невозможно.

Долгое время после смерти Грасы мы с Винисиусом, сидя над каким-нибудь невероятным блюдом, на каком-нибудь кошмарном шоу или слушая многообещающую певицу, спрашивали друг друга: Представляешь, что сказала бы Граса? – и начинали воссоздавать ее ответы в некоем подобии соревнования.

– Граса бы презирала эту дешевку, – говорила я.

А Винисиус мотал головой:

– Она бы восхищалась ею.

Иногда эти маленькие пикировки перерастали в серьезные ссоры, в зависимости от нашего настроения. «Ты не знал(а) ее так, как я» было самым страшным оскорблением, которое мы с Винисиусом могли нанести друг другу.

Знали ли мы ее? Кто была та Граса, которую сотворили мы с Винисиусом? Вечно юная, вечно красивая, вечно сквернословит и хохочет, запрокинув голову. Нашей Грасе не суждены были унижения возраста: ноющие кости, дряблая плоть, слабеющая память.

Когда Винисиус много-много лет спустя начал погружаться в деменцию, ему стало труднее вызывать Грасу в памяти, хотя та и настаивала. Его лицо напоминало маску – сиделки называли ее Маска Льва, – безучастное, ничего не выражающее лицо, словно Винисиус исчез где-то в глубине самого себя, но иногда, на несколько минут, он возвращался, глаза прояснялись, рот приоткрывался, словно он всплывал на поверхность из бездны.

– Какой ты ритм? – спрашивал он.

– Ритм?

– Ты «бим-бим-бим», или «парам-пам-пам», или «дамм-дамм-дамм»?

Я смеялась.

– Я дамм-дамм-дамм.

Винисиус кивал с серьезным видом.

– А я какой ритм?

– Ты? Дай-ка подумать. Ты сложный ход: ба-пара-пара-ба-ба-ба-ба-парам-па!

Он улыбался.

– Ребята ушли, но она знает, где их найти.

– Правда? – Я понимала, что он имеет в виду.

Винисиус кивал.

– А она какой ритм? – спрашивала я.

Винисиус вздрагивал, точно от боли. Потом его лицо словно провисало, и он опять исчезал где-то в глубине.

Ужасное, наверное, чувство – ощущать, как ускользаешь от самого себя.

Я закрываю глаза и снова вижу Грасу на той сцене в Лас-Вегасе: она неотрывно смотрит на слепящую ядерную вспышку. Неужели я слабею и погружаюсь в себя? Или вцепилась и не отпускаю – как всегда?

Побег

Через несколько недель, когда отгорели поля, весь собранный тростник был переработан в сахар, а Граса вернулась из Ресифи, я лежала вечером на своем топчане и все мои мысли занимали молодые кухарки, их запыленные ноги и растрескавшиеся руки, их прекрасные тела и острые языки. И вдруг мою руку словно обожгло. Я очнулась.

– Пошли, – прошипела Граса, еще раз ущипнув меня.

Рядом храпела Нена.

– Куда? – шепотом спросила я, но Граса уже кралась на цыпочках к двери.

Я обмоталась шалью поверх ночной рубашки и последовала за ней.