Позвали обедать. Я поразилась, обнаружив, что заведенный порядок не нарушен. Вид накрытого стола, на котором все предметы были расставлены как обычно, немного шокировал.

Тетя Элла ничего не ела; она просто вошла в комнату перед концом трапезы и села за стол с нами. Она все еще была одета в то самое голубое платье. При виде ее бледного измученного лица нам стало совестно что-либо есть.

Она сказала, что собирается провести ночь в моей комнате, ей не хотелось оставаться одной в своих апартаментах на первом этаже. Перед тем как отправить Дмитрия спать, она попросила нас помолиться вместе с ней, и мы все вместе стали на колени, все трое.

Долгое время мы лежали без сна, тетя и я, и разговаривали о дяде. Понемногу она смягчилась. Жесткая броня стойкости, которой она так долго окружала себя, поддалась. В конце концов она совершенно дала волю чувствам и заплакала.

Я быстро заснула мертвым сном. Не знаю, спала ли она, но когда я проснулась, ее в комнате не было.

Ночью останки моего дяди поместили в гроб, который покоился на возвышении, задрапированном в черное. По православным канонам этот гроб должен был оставаться открытым до похорон, но раздробленное лицо и руки дяди были скрыты от взоров, а остальные части тела покрыты большим куском парчи, обшитым золотым галуном.

По четырем углам этого возвышения стояли в положении «смирно» часовые, и весь день проходили богослужения. Утром и вечером мы ходили читать молитвы, а наша тетя часто часами стояла на коленях у гроба. Теперь она говорила мало и казалась погруженной в печальное забытье. Порой случалось так, что богослужение заканчивалось, а она оставалась на том же месте, не осознавая этого, не видя, что происходит вокруг нее. Тогда, как можно мягче, я брала ее за руку. Она вздрагивала, как от удара, и ее невидящий взгляд останавливался на мне, трагический и измученный.

Тем не менее она находила в себе силы думать обо всем, и особенно о нас с Дмитрием. Она постоянно старалась найти нас днем и держала при себе столько, сколько могла. Ее обращение с нами совершенно изменилось, как будто она впервые заглянула в наши души. Эти горестные недели сблизили нас, и мы вели долгие разговоры, полные такой доверительности, какой мы никогда не знали раньше.

Однажды она призналась мне, что очень страдала из-за любви мужа к нам, особенно после того, как мы с Дмитрием стали жить в их доме в Москве. Она признала свою вину в том, что была резка и несправедлива по отношению к нам, что было порождением ревности, и намеревалась теперь все исправить, испытывая особую привязанность к моему брату, который был любимцем дяди. Их связывали узы настоящей любви до того самого дня, когда события разлучили их навсегда.

Что касается меня, то я всегда оставалась немного в стороне, и не могу сказать, была ли то моя вина или тети.

Тетя пребывала в те дни выше всех мирских забот; она была отстраненной, и за исключением того, что она считала своим долгом, выглядела безразличной ко всему происходящему вокруг. Некоторые ее поступки были так далеки от мирских соображений, что казались непредсказуемыми и – на взгляд тех, кто не очень хорошо ее знал, – безумными.

На следующий день после убийства она уехала в карете, задрапированной в черное, и не возвращалась долгое время. Она ездила в тюрьму, чтобы увидеть убийцу! Это повергло администрацию тюрьмы в полнейшее смятение; ничего подобного еще ни разу не было.

И по сей день никто не знает, что произошло между моей тетей и убийцей ее мужа. Она настояла на том, чтобы поговорить с ним наедине. Я полагаю, что ею двигало христианское самопожертвование, но по городу циркулировало бесчисленное множество других версий этой беседы. Отголоски этих выдумок достигли ушей арестанта. Уязвленный словами, которые ему приписывали, он написал моей тете оскорбительное письмо. Разумеется, ей его не доставили.