Гаврюшка уставился на деда Чекмая с изумлением, испугавшись, что собеседник спятил, а Ульянушка расхохоталась.
В семействе старого подьячего шутки были не в ходу, потому что смехотворение – грех, и до Гаврюшки вдруг дошло: да никакой же не грех, раз люди радуются!
– Идет, – вдруг сказала Ульянушка. – Господи, наконец-то!
Гаврюшка понял – это она о своем Глебе. И уставился на дверь. Но отворилась дверь не сразу. Видать, Ульянушка наловчилась слышать шаги мужа за полверсты.
– Мир дому сему, – сказал Глеб, перекрестившись на образ Богородицы. – Что, Гаврила, опамятовался?
– Опамятовался, – ответил за Гаврюшку Чекмай. – Но ничего вразумительно объяснить не может. Никого не обижал, никого не обокрал… да и что за дурь – вора в прорубь спускать?.. Гаврила! А когда шел берегом – никого не повстречал? Может, ты злодея все же видел?
– Двух баб. Они к кому-то спешили, кто-то рожать собрался…
– Этим точно было не до тебя. А о чем говорили?
Гаврюшка пожал плечами – была нужда помнить бабьи глупости.
– Не говорили, куда пойдут, на чей двор? – допытывался Чекмай. – Вот ежели бы тех баб найти! Они хоть молодые, старые?
– Старые, – уверенно заявил Гаврюшка, который и родную мать считал безнадежной старухой.
Тем временем Глеб обнял Ульянушку и они, полагая, будто их никто не видит, крепко поцеловались.
О поцелуях Гаврюшка знал стыдное – будто бы они бывают «татарские», когда языки соприкасаются. Рассказал ровесник, сосед Ивашка, а откуда он узнал – неведомо. Даже подумать об этом было жутко. И вот сейчас Гаврюшка краем глаза увидел этот самый «татарский» поцелуй. И не хотел смотреть – само получилось. А потом Глеб с Ульянушкой разомкнули объятие, и Гаврюшка увидел их счастливые лица.
Это было удивительно. При нем дед целовал Авдотью раз в год, на Пасху, и лица у них после того были такие: слава те, Господи, отбыли повинность.
Поев, дед Чекмай присел к рабочему столу Глеба и взял прислоненный к стене образок, невеликий – примерно три на два вершка, без всякого оклада. На образке был неизвестный Гаврюшке святой – молодой кудрявый воин со строгим лицом, в доспехе наподобие колонтар, с тонким копьем и в красной епанче.
– Ну, что скажешь? – спросил он святого. – Пресвятой угодниче Божий Димитрий, моли Бога о нас…
– Как-то он там… – загадочно произнес Глеб.
– Храни его Бог, – добавила Ульянушка.
Гаврюшка решительно ничего не понял.
Однако он почуял – этих троих сейчас объединили одна мысль, одно желание, эти трое так смотрели на образ, словно был перед ними некто четвертый, не намалеванный, а живой.
– Что это за святой? – спросил Гаврюшка.
– Димитрий Солунский, – ответил дед Чекмай. – Славный был воевода. Молиться ему надобно, когда кого нужно из плена освободить. А нам – тем паче, нам всю Москву нужно освободить из плена. Так что молись давай, не отлынивай!
– Я акафиста не знаю…
– Как умеешь, так и молись. Тебя Бог от смерти спас, для чего-то же это сотворено, – сказал Глеб. – Может, как раз для того, чтобы молился.
– Ему теперь всякая молитва нужна, – пробормотал дед Чекмай.
И Гаврюшка понял: дело не в образке, а в чем-то ином. Святой, поди, невесть когда помер мученической смертью и попал на небеса, для чего за него молиться? А за кого же тогда? За Москву?
Потом дед Чекмай снова натянул тулуп и собрался на поиски старого подьячего Деревнина. Если о нем знают в Варлаамовском храме – то наверняка старушки, что живмя живут в церкви, а летом – на паперти, укажут нужный двор.
– Зря время тратишь, – сказал Глеб. – Конечно, нужно Гаврилу вернуть родне. Но твоему дельцу от этого никакой пользы. Лучше бы увязался вместе с Митькой к Анисимову, глядишь, что и разведал бы.