Как раз под окошком был рабочий стол Глеба, уставленный пузырьками, плошками и коробочками, на столе был незаконченный образ неведомого коленопреклоненного святого. Гаврюшка догадался: иконописцу нужен свет, не впотьмах же малевать.

Вскоре пришел дед Чекмай.

Не признал его Гаврюшка. Запомнил деда со спины – плечищи и седатая грива до лопаток. А тут наконец Чекмай к нему лицом повернулся. Лицо же оказалось молодое – глаза черные, брови вразлет, черная бородка с усами ровненько подстрижены, а щеки – румяные. И была еще такая особинка – мысок на лбу. Волосы начинали расти не прямо, как у Гаврюшки, а словно бы острием в лоб врезались.

– Ожил? – спросил дед Чекмай. – Слава те, Господи. Христос воскресе, Гаврила. Я уж думал, до весны на печи проживешь. Ну, брат Гаврила, потолкуем.

Он сел на скамью верхом, кулаки выложил на колени. Гаврюшка даже испугался – столько силы было в этом движении Чекмая.

Живя в Огородниках, Гаврюшка мало кого знал, и его удивила уверенная мужская повадка. Сперва – удивила, а потом вызвала острую зависть. Он тоже хотел быть таким!

– Ешь, дед, – сказала Ульянушка. – Успеете потолковать.

– Успеем поесть, – возразил он. – Я нарочно, идя по речке, к той проруби подошел. На реке проруби льдом заросли, все мовницы по домам сидят, празднуют. Одежонку твою под воду затянуло. Авось в Сухоне вынырнет. Ну, брат Гаврила, давай вспоминать, как вышло, что злодей бросил тебя в прорубь, а сам сбежал.

– Я не знаю…

– Откуда ты в такое время шел?

– Из Успенского храма.

– Что ты там среди ночи делал?

– С батюшкой говорил… про пасхальную службу… Я ж пономарствую…

– Вон оно что. В Успенском храме, значит, место тебе нашли. Отчего шел берегом?

– Я другой дороги не знаю, мне эту показали.

– Какой ирод показал?

– Насонко… Насон, батюшки отца Амвросия сын.

Еще несколько вопросов – и дед Чекмай вздохнул с облегчением:

– Ну, понял я, где ваше семейство поселилось. Уже на душе полегчало. Надо же – ночью сидеть в холодном храме…

– Я у отца Памфила сидел. Не в храме. У него тепло.

– Та-ак… В каких грехах отцу Памфилу каялся?

– Парнишка чуть жив, а ты ему допрос с пристрастием! – возмутилась Ульянушка.

– Ульяна, тут дело нешуточное. Сама знаешь – парня утопить хотели. А вот за какие грехи – это я хочу знать. Да и кто посмел – тоже узнать желаю. Сдается, именно за этим я сюда из-под Москвы прибежал.

– С чего ты взял? Парнишка тут и седмицы не прожил…

– С того и взял, что дело уж больно несуразное. Седмицы не прожил, никого не знает, его никто не знает, и вдруг – бултых в прорубь! Потому думаю – в этой несуразице, статочно, кроется нечто важное. Да и опасное. Где Митька?

– У Белоусова. Ох, Чекмаюшко, надоест он Белоусову хуже горькой редьки. Нельзя его туда так часто отпускать.

– Дело говоришь. А Белоусов нам надобен. Ох, грехи мои тяжкие… Гаврила! Ты в шахматы играть обучен?

– Грех ведь, – напомнил Гаврюшка.

– Грех. Еще Стоглавый собор их запретил. А обучен?

Гаврюшка вздохнул – не хотел чужим людям на родного деда доносить. А дед раньше, невзирая на Стоглавый собор, любил эту мудреную игру, и к нему старый приятель захаживал – бывало, с обеда до вечернего правила за доской сидели. Гаврюшка стоял рядом, смотрел, кое-что запоминал. Но приятель помер, шахматные фигурки остались в Москве, в Огородниках.

– Гаврила, ради Христа, упроси Митьку, чтобы тебя этой грешной игре поучил. Его ж хлебом не корми – дай какого-нибудь простофилю в шахматы обыграть. Дня два или даже три посиди с ним, займи его, чтобы никуда не бегал. А я отыщу твоего деда и с ним потолкую, – пообещал Чекмай. – Может, он догадается, чем ты так насолил тому злодею. И пусть бы он тебе за это время хоть какой полушубок купил. Да и сапоги – твои на дне, в них по весне караси гнезда вить будут.