Я бухаюсь за парту, где корявая надпись заверяет меня, что «любовь – это роза в куче навоза». На соседнем стуле вздрагивает Сырок: бормочет под нос «млым-брлм» и тут же опять засыпает.
Подняв рюкзак, я вытряхиваю содержимое из зубастой пасти. На столешницу шлёпается тетрадка-скоросшиватель с танком Т-34, следом падает-цокает трёхцветная ручка.
Прекрасно. Ниндзя-Артур готов.
Вроде… Вы смотрели киношку, где герой предлагал запихнуть жизнь в рюкзак и так пройтись? Подумайте: в нём бы лежали не только все ваши штаны, труселя и футболки, но и друзья, близкие; воспоминания. Далеко бы вы дошли с таким грузом?
Не то чтобы мой рюкзак сильно отличался бы от вашего (кроме зубастой морды – мой бы закусал ваш до смерти, хе-хе), но что-то есть в этом прекрасное – когда вокруг лишь необходимый минимум.
Ну подумайте сами: мы каждый день выбрасываем разнокалиберное барахло – из рюкзаков, карманов и шкафов, из мусорок и холодильников – но всё равно непреодолимо тонем. Тонем в вещах, тонем в мыслях – увязаем, будто в болоте, и покупаем, и выбрасываем, и добавляем новых «друзей», и ищем новые впечатления, и снова покупаем-выбрасываем-добавляем, не замечая, как спирает грудь от диванов, пустяковых эмоций и бессмысленных контактов, когда действительно нужные вещи и нужных людей можно перечесть по пальцам.
Зачем?
Зачем мне тетради, которые я всё равно испишу и выброшу?
Зачем учу ненужные никому предметы?
Зачем десять лет, как отбывая срок, хожу в гимназию?
Зачем дружу с Валентином, Ковалём и Олесей?
Нет ответа.
Бубнёж Богини о том, как Жан-Жак Руссо делил возраст молодёжи на пять периодов, звучит издёвкой. Дабы отвлечься, я глазею по сторонам, и кабинет литературы, где проходит общага, в очередной раз напоминает мне жутковатую усыпальницу. Все эти старые книги со сладким запахом, все эти чёрно-белые портреты литераторов, что плохо-плохо кончили.
Вот Пушкин – его застрелили. Вот Лермонтов – его тоже застрелили.
Вот Гоголь – его похоронили заживо. Вот Маяковский, он – приятная неожиданность! – застрелился сам, а рядом Есенин, который сам повесился.
Хорошая, блин, компания.
В поясницу мне утыкается ручка. От неожиданности я вздрагиваю и сажусь прямо. Сзади доносится тихий голос Валентина:
– Сын мой! Говорил со следователем про Мадам Кюри?
Внутри расплёскивается такое раздражение, даже гнев, что делается не по себе. Мало приятного, если тебя долбят ручкой, но это Валентин, а не чёрт-те кто.
Успокойся.
Успокойся!
Усилием воли я загоняю эмоции в дальний чулан разума и шепчу, чуть повернув голову:
– Ага, он перебил меня на втором слове и спросил, знаю ли я, что у меня кариес. Я сказал, теперь знаю.
– Прости?
– Он спросил, знаю ли я, что у ме…
– Ты нам это не рассказывай, Арсеньев, мы тут женщины! – раздаётся голос Богини. – И ручкой-то, ручкой-то – зачем? Щёлкает и щёлкает. Щёлкает и щёлкает.
Класс гогочет. Я удерживаю большой палец от очередного щелчка и со стуком бросаю ручку на парту. Сырок вздрагивает и осоловело оглядывается. Данного индивида на самом деле зовут Каменевым Кириллом. Он почти ни с кем не разговаривает и каждый божий день обгладывает полиэтиленовые пакеты с размазанными по стенкам глазированными сырками. Нет, я понимаю, что его мама или папа заботятся, собирая ребёнку обед. И Вероника Игоревна тоже так делала, когда жила с нами, но – ГОСПОДИ БОЖЕ – нельзя же жрать эту дрянь постоянно?!
Что до следователя – вообразите красноносого мужика с редкими седыми волосёнками и бывшей женой-стоматологом. Он заезжал вчера в гимназию и куда больше интересовался моим кариесом и собственным разводом, чем Вероникой Игоревной.