Жёлтые, как янтарь, глаза Валентина расширяются. Взгляд их по-прежнему прикован к пятну. Забавно: человек, который обтошнил все кусты морошки, беспокоится о чужом здоровье.

– Кровь, – шепчет он.

– Да фиолетово. Наверное, поцарапался. Дай сюда! – Я забираю ещё одну салфетку и усиленно тру пятно. Глаза щиплют слёзы. – Спасибки. Насчёт…

– Ты что? Ты плачешь?

Забавно. Я бы не донимал Валентина в такой ситуации, а он…

Потому что он добрее к окружающим?

Я задираю подбородок вверх и пошире открываю глаза.

– Соринка. Всё норм. Так… насчёт Вероники Игоревны?

– Прости?

– Вероника Игоревна, скиты?.. Тут батальон китайцев заблудиться может, никто их не найдёт.

– А-а… – Валентин скребёт щеку и с трудом отводит взгляд от бурого пятна. – Не знаю. Полиция была бы в курсе. Деда они точно спрашивали. Да свалила она. От рептилии твоей. Ты бы не свалил?

Я морщусь.

– Диана – не «рептилия».

– А её осьминоги?

– Осьминоги – головоногие моллюски. С рептилиями у них общего ноль.

– То есть, называть её головоногим моллюском?

– Валь!..

– Валю мутит. В особенности от разговоров про этих двух…

Он с трудом не заканчивает фразу.

– Не надо было вчера столько бухать, – с укоризной говорю я.

– Если бы кто-то отвечал на звонки, а кто-то другой не смотрел свои баттлы, а кто-то третий не засела с уроками… то кто-то, м-м… четвёртый мог бы придумать и более интересное занятие.

В голове товарным составом проносятся воспоминания: вечер, клубы пара, Диана.

Я отворачиваюсь, точно физическим действием сбегу от этих образов. Кроме нас, на площадке разговаривают отец Николай и Леонидас. Они странно похожи и различны: борода Леонидаса коротко острижена и вылизана до блеска, борода отца Николая взлохмачена и подметает внушительный живот. Жесты Леонидаса резки, черты напряжены. Дед Валентина двигается мягко и часто замолкает, чтобы перевести дух. Нездорово-бледное лицо осунулось, исказилось словно от боли.

– Чё там за контры? – спрашиваю я.

Валентин прищуривается. В глазах его проступает тревога.

– Жена, дочь… развод… кризис среднего возраста. Не знаю. Они в пустыни живут. И помогают по хозяйству в отличие от твоей Мадам Кюри.

– Зато на уроках у неё интересно.

– Мари Кю-ури, – с нарочитым французским «р-р» выдаёт Валентин. Отворачивается от деда, снимает с хвоста волос серую резинку и прикусывает. – Ирэн Кю-ури. Пьер Кю-ури. Бу-э-э-э-э.

– А сюда она приходила?

– Кто?

– Конь в пальто!

– Я, по-твоему, журнал её приходов-уходов веду? – Валентин морщит лоб, будто вспоминает. Его руки собирают волосы в хвост отточенными до автоматизма, какими-то женскими движениями. – Ну, было, кажется. Только не здесь, а внизу, где инсталляция.

– Чё?

Валентин закатывает глаза, но его опережает голос деда:

– … зато в 2008, когда монахи восстанавливали Захарьевский скит, здесь нашли сразу несколько групповых захоронений. Сейчас мы пойдём вниз, – отец Николай показывает на деревянную лестницу, которая спускается с холма, – и выйдем как раз к старым выработкам торфа. Администрация лагеря использовала их для захоронения тел, а один современный художник – для необычной инсталляции.

Валентин обеими руками показывает на отца Николая, мол, вот и объясненьице подоспело, и мы направляемся следом за классами.

Топот десятков ног качает лестницу. Она скрипит, осыпается пылью и щепками. Метрах в семидесяти ниже поблёскивает сукровица болот: отражает небо, холм, облака, кружит голову.

– Она здесь тупо гуляла? – спрашиваю я Валентина и едва не промахиваюсь мимо шаткой ступеньки. – Или чё-то делала? Искала?

– Обычно они ищут у нас смирения.