А я была совсем целой (ни царапинки, только плечо все так же болело), но совершенно разбитой.

Дождь, казалось, только набирал силу, с меня текло ничуть не меньше, чем с вожака, и я чувствовала, как вместе с водой стекает что-то плохое, черное и тяжелое.

— Но клеймо мы все равно поставим, — заявил Свер. И от спокойной уверенности в его голосе мне захотелось плакать. Возможно, будь я не такой растерянной и напуганной, сдержалась бы, но мне было плохо и мокро, и я разревелась, уткнувшись лбом в теплую грудь, даже в таком состоянии стараясь выбрать на его рубахе место почище.

От вожака нашего почти шел пар, в то время, как я озябла и тряслась не только от пережитого, но и от холода. Свер был теплый и какой-то надежный, и за ощущения спокойствия и защищенности, я готова была простить ему даже едва уловимый запах мокрой шерсти и природную черствость.

Он вздрогнул, когда я заревела, боднув его лбом, но мужественно остался стоять на месте и даже не побоялся опустить мне на голову не покусанную тяжелую руку.

— Успокойся. Твои слезы ничего не изменят, это не мое желание, это единственная защита против ведьм.

Я завыла громче, Свер напрягся и тихо попросил:

— Прекрати.

А я не хотела прекращать, я хотела плакать, и чтобы меня успокаивали, гладили по голове и обещали, что все самое страшное позади. И шоколадку… Темный шоколад с цукатами.

При мысли о сладком мне стало чуточку легче, но еще обиднее. Потому что у оборотней шоколада не было от слов умеренный климат (если верить рассказам Ашши о зиме и весне, их умеренный климат серьезно забирал в сторону субарктического). Никакого какао, никакого шоколада, никакого счастья в жизни.

— Яра…

— А валерьянка у вас есть?

— Что?

— Валерьянка, — я икнула, дернувшись всем телом, — успокоительное. А то еловица ваша меня не очень успокаивает.

***

Я плохо себе представляла, что должна была бы испытывать после убийства человека (пусть даже эти ведьмы на людей не очень сильно походили), и не испытывала ничего. Не удовлетворения, ни угрызений совести, ни отчаяния. Я с трудом могла вспомнить тот момент, когда топор, ведомый моей нетвердой рукой, вскрыл череп той черноглазой.

Но одно я знала точно: видеть, как безутешно женщины рыдают над погибшими — выше моих сил.

Погребальные костры сложили рядом с капищем. Оборотней выправили, как смогли, обрядили в звериные шкуры – волчью и лисью, и уложили на расшитые черные простыни. Под звериными мордами на белые, с тонкими сизыми нитями капилляров, веки уложили камешки с нацарапанными, залитыми красной краской, рунами.

Павших в бою отправляли в Вечные леса и сделали все возможное, чтобы они смогли найти свою тропу.

Я не хотела идти на похороны, но не смогла отказать заплаканной Ашше, когда она попросила пойти с ней — один из умерших, покоящийся теперь под шкурой лиса, был ее другом.

Теперь же топталась рядом со змеевицей, жалея, что попалась на глаза Сверу, который заставил нас стать по левую от него сторону. Справа стоял Берн и выглядел очень уставшим.

Ашша крепилась, пока родственники прощались с погибшими, пока Йола нашептывая что-то под нос, рисовала краской на окоченелых ладонях знаки, пока Свер хорошо поставленным голосом заверял, что тропа их будет прямой, и Вечный лес станет новым домом. А когда вожак поджег просмоленные бревна крады (как здесь называли погребальный костер), змеевица не смогла сдержаться и заплакала.

— Я понимаю, что он обрел покой, что он теперь охотится в Вечном лесу, в стае Белой Волчицы, — тихо проговорила она, смахнув пальцами быстрые слезы, — но не могу с этим смириться.