Старуха головою покачал укоризненно.

И крестом Божининым солнечным себя осенила.

- Горе-то какое… вновь осиротеет землица. А что наследничек? Есть?

- Сказывают, есть… только никто его не видывал.

- Что ж так?

Я руками развела. И сказала одно, что могла:

- Тайна это… извести хотят, вот и прячет царица-матушка…

- Хорошо прячет?

- Вестимо, хорошо.

- Это верно, - старуха подала мне руку. – Только… когда крепко прячешь, главное, чтоб сам потом отыскать сумел. Пойдем, деточка, чаю попьем…

- Спасибо, - я руки коснулася.

Холодная, что камень старый. Но дорожка под ногами моими твердою сделалась. А под нею все одно топь, чую я ее…

- …только чаю я…

- Опасаешься? – усмехнулася старуха.

- Ваша правда. Уж не поймите превратственно, однако же… мне б возвернуться…

- Возвернешься, Зослава, возвернешься… проклятием нашим клянусь… идем, времени у нас немного. Пока луна спит, могу я путями иными ходить, да только стара стала, ослабла, и каждый шаг – силы тянет. Этак и вовсе обессилеть можно.

Идет.

Ведет.

И вот уж позади остались пустозвонные топи, в которых редко, да проклевывались синие озерца. На берегах их уж сабельник зацвел, а где он, там и кровохлебка будет, травка махонькая, невзрачная, зато способная избавить человека от кровяной да родильной горячки.

Я оглянулась.

- После, деточка, - старуха пальцы мои сжала. – Еще успеешь набрать травок. Тут много чего растет… вот курослеп малый… и великий. Еще лапчатка есть, ну да она невелика редкость. Чабрец. Клюква. Цвет багульников. Белолистник… болота богаты, главное, уметь сие богатство собрать. Ты сумеешь.

Вновь не успела я увидать, как клятый остров возник. Откудова.

Вот не было его.

А вот нате, стоит, выкатился из туману. И вновь заборы.

Люди.

Сохнут сети… мужичок лодчонку чинит… как в прошлый раз.

- Он ее какую сотню лет чинит, - сказала старуха. – А она на следующую ночь вновь худою делается. Или вот Марфа нашая устала блины печь. Чего только не делала… порося забила, целую в печь сунула, а утром – порося в загоне копошкается, а тесто, на блины заведеное, булькает. У Никняты старшенький животом все мается… пацаненку двенадцатая зима пошла. Наелся сдуру зеленых яблок. И к вечеру чуть попускает, а с утра – все наново…

Она вела меня по узкое улочке, а люди будто бы и не замечали.

- Не видят. Они в ином мире, а мы… мы тут ныне гостями. Вот чутка погостюешь и отпущу тебя.

Куда?

Уж не на то ли болото?

- Не меня тебе бояться надобно, девонька, - молвила старуха, и встала перед нами хата древняя-предревняя, в земле копаная, а сверху крышею из дранки крытая. Окна-дыры рыбьими пузырями затянуты.

Дверь шкурой прикрыта.

- Проходь, гостьею будешь…

Старуха шкуру откинула и, глянув на меня – а глаза-то, что у рыбы, круглые да белые – молвила.

- Пресвятою меня звали, правда, давно сие было… так давно, что позабыть бы, но не позволено нам забывать.

В хате потолок низенький, мне и не разогнуться, сетью затянутый. А с сети тое свисают, что трав пучки сушеных, что низки чешуи рыбьей, что хребты белые, обглоданные. Печка-мазанка в полкомнаты раскинулася, раскрыла черный зев, паутиною заросший. За нею горшок треснутый виднеется. Прислонилося к углу кочерга кривая.

- Сядь, не побрезгуй, - старуха смахнула со стола крошки.

Кривобокий.

И ни скатерки, ни рогожки даже. Голое дерево глядится сырым, и прикасаться к нему боязно. Но сон же ж… я помню, что сплю.

Оттого и сажусь на чурочку, что стоит в хате заместо лавки.

- Кваску не предлагаю, - Пересвята налила себе из кривобокого кувшина. – Племянник мой лепил… еще когда мастеровать учился, пусть примет Божиня душу его… про нас всякое сказывали. Знаю… и за годы-то языки наплели, напридумвали. Хочешь знать, как оно на самом деле было?