За решеткой он приобщился к чтению, увидел сквозь наши окна отцовскую библиотеку и стал регулярно приходить за книгами.

В первый раз я растерянно предложил ему “Три мушкетера”, “Остров сокровищ”, “Овод”… Он посмотрел мрачно и попросил что-нибудь другое, серьезное, лучше историческое.

Однажды, доставая книгу с полки, я хотел его о чем-то спросить, уточнить, обернулся к нему и увидел, как он взял с отцовского письменного стола дорогую ручку и положил в карман.

Я отвернулся, вроде как не увидел. Но он увидел, что я увидел. И я увидел, что он увидел, что я увидел.

Больше он к нам не приходил, хотя, когда сталкивались в подъезде, я пару раз фальшивым голосом спрашивал, почему за книгами не заглядывает.


Там, в Чертанове, мне и приснился впервые тот снесенный деревянный дом детства, коммуналка с общей кухней, где у нашей семьи было целых две конфорки на общей газовой плите (роскошь).

Нет ничего банальней подобных признаний, но что делать – снится до сих пор, повторяется так или иначе один и тот же сон, но не трогательно-ностальгический, скорее смутный, тревожный: узкий тусклый коридор и, как заходишь на кухню, сбоку, справа, – хлипкий, ненадежный крючок на двери черного хода, который ни от чего в этой жизни не может защитить…


Наш деревянный дом был не один такой, он был, можно сказать, типовым – вся нечетная сторона улицы состояла из таких же деревянных двухэтажных домов и заканчивалась у Сущевского вала кривоватым сараем, гордо именовавшимся “Кинотеатр “Мир”.

Потом, ко Всемирному фестивалю молодежи в Москве, на Цветном бульваре воздвигли новый роскошный панорамный “Мир”, а наш сарай переименовали в “Труд”.

Неподалеку стоял другой большой деревянный сарай, выкрашенный в голубой цвет, – синагога. Там перед Пасхой пекли мацу.


От этого деревянного мира и труда не осталось ничего, кроме вышеупомянутых тополей.

Тополя по периметру дома, которого нет, воспроизводят его размеры.

Не могу понять: где же он помещался меж этими разросшимися деревьями, казавшийся мне таким огромным дом? Места для него совсем нет, особенно по нынешним столичным масштабам.

А ведь был еще двор – большой, обжитой: дощатый стол со скамейками, белье на веревках, тропинки, клумбы, палисадники, темные углы, таинственное заброшенное бомбоубежище – целый мир.

И вот этот маленький квадратик, этот исчезающий пятачок?


Пива и забивания “козла”, обязательных в фильмах о тех временах, за общим дворовым столом не помню. Не было. Помню, как точильщики орали про “ножи-ножницы”, старьевщики ходили по квартирам (я их боялся).

Криков вообще было много, ругани тоже, шумно жили. Но при детях старались не материться. А в моей семье мата не было вообще.

Хотя нет. Однажды весь вечер нас донимал какой-то мужик, уверенный, что он звонит на оптовую базу.

Мама каждый раз выходила в коридор, где висел общий черный телефон, терпеливо объясняла, что ошиблись, что квартира, но это не спасало от нового звонка.

В конце концов мама собралась с духом, прикрыла дверь в комнату (тут я, конечно, прислушался), подошла к трезвонившему телефону, решительно взяла трубку и послала настойчивого собеседника по всем известному адресу. Но послала… на “вы”.

Видимо, столь непривычный оборот привычного послания произвел на оптовика сильное впечатление – больше звонков не было.

Важным этапом становления в моей дошкольной жизни стало разрешение самостоятельно покидать пределы двора и идти в булочную за хлебом.

Рядом с нами – окна в окна – находилась школа.

Я пересекал огромный школьный двор с мелочью, зажатой в ладони, выходил на соседнюю Тихвинскую улицу, прямо к булочной.