«Смотри, какая она законченая, – говорила я приятелю-скульптору, – неужели не жалко?»

«Она не законченная, она не начатая», – отвечал он, сладострастно сжимая инструменты в руках. И в этой бойне камня с виденьем творца я все время идентифицировала себя с камнем. Психоаналитик сказал бы о навязчивом страхе кастрации. Ну и что, моя болезненная суверенность всегда выглядела привлекательнее беготни друзей навстречу кастрации.

Димка был другой, он охранял частное пространство побегами, он утекал, как вода через ткань, и строил параллельный мир. Отвлекаясь на уроках, я открыто занималась хулиганством, а он переселялся на ветку за окном. Учителя на меня орали, а его тихо ненавидели, он был мягче, гибче меня по внутренней фактуре. В иерархии властных функций я всегда стояла над ним, но в последний момент вместо честной разборки он предлагал эмоциональную манипуляцию, показывая, что власть моя фиктивна. Нас дразнили, говорили, что у нас перепутан пол, что я – мальчик, а он – девочка. Нам навязывали совковое распределение ролей, а мы в гробу его видали.

С детства мне никак не удавалось маскироваться под швабру, «говорить тихо, смотреть в пол, улыбаться половиной рта, не защищаться, соглашаться и делать по-своему». Я давно была бы в психушке, если бы пошла по этому пути, изнасиловав свой темперамент. Димка же пренебрегал имиджем супермена, не умел и не хотел учиться драться, не возбуждался от чужой крови и чужого унижения. Некоторые приятельницы, эдакие сиротки в оборках, утверждали, что мой экстремизм – результат того, что я не добрала как женщина. Приходилось объяснять, что моей женской биографии хватит на весь Центральный округ Москвы, и доказывать это с цифрами. Также, когда накачанные жлобы предлагали Димке самоутвердиться на кулаках, он пожимал плечами и уходил, а бабы все равно хотели только его. И в наших цитатниках был перл: «самый практичный сексуальный бодибилдинг – укрупнять и наращивать личность».

Это было тогда… А теперь я держу в руках старое провокационное письмо человека, эмигрировавшего сначала в Америку, потом в кришнаиты, и силюсь компьютерным способом построить его образ. Я беру карандаш, обозначаю на конверте череп самостоятельно побрившегося Самсона, прямой нос, такие чувственные губы, впрочем, губы, должно быть, стали резче и суше, их стоит спрямить. Глаза. Невозможно рисовать глаза, не понимая, о чем думает человек. Глаза? Не знаю. Конверт падает на пол и укрывает шлепанец с помпоном безглазым лицом. Я понимаю, что если срочно не смотаться из дома, то можно опрокинуться в глухую тоску. А это накладно. Как утверждал классик, с депрессией можно обращаться к врачу, а с тоской – только к господу богу.


Зазвонил телефон, снова мать.

– Я собираюсь приехать. – Полаялась с братцем или унюхала, что у меня дома развлекуха.

– Понятно, – ответила я в ее манере.

– Что значит «понятно»? – возмутилась она.

– Мысль понятна. – Я ходила по краешку, ей ужас как хотелось повода для обиды.

– Так ты не хочешь, чтоб я приехала?

– Я этого не сказала.

– Значит, ты хочешь, чтоб я приехала?

– Я хочу, чтоб ты приняла решение сама.

– Я приеду тебе помочь.

– В чем?

– Буду готовить и убирать. Когда ты одна, ты безобразно питаешься. – Самыми понятными отношениями для матери были те, в которых от нее кто-то зависел.

– Меня устраивает, как я питаюсь. Я не прошу о помощи, если ты приедешь, то только потому, что тебе у братца скучно или он тебя обхамил чуть больше, чем ты его. – У них были совершенно амикошонские отношения. Они каждые полчаса говорили друг другу такое, от чего уважающие себя люди сразу расстаются навсегда. Это заменяло им эмоциональную жизнь. Брат осознавал себя не осуществившимся гением и всю жизнь подбивал под это идеологическую базу.