, когда перед ним ставят миску с похлебкой; и ел он вроде бы с удовольствием, но без особого рвения).

– Идем, – сказал я. – Анни готовит закуски. – Хлеб и пахта, творог, мед, айва, первая созревшая смоква, а может, и две.

Но Ньюман стоял как вкопанный, не отрывая глаз от реки, как если бы перед ним предстало невиданное зрелище. Я тоже глянул на воду: от чего так разыгралось его воображение? – и понял отчетливо, что же он увидел, потому что смотрел я его глазами. Ньюман опять нагнулся, на этот раз за камнем, и с замахом мельничного ветряка швырнул камень на другой берег; просвистев по верхушке дуба, камень упал в неведомо какой дали.

– Большинство в нашей деревне так далеко никогда не забредали, – обронил Ньюман, повернулся ко мне лицом и в духе братского единения, снизошедшего на нас, спросил ровно о том, о чем я уже собрался с ним заговорить: – Думаешь, эти люди, что недавно тут прошли, были правы, Джон? Насчет моста?

– Думаю…

– Мы можем его построить.

– Через реку.

– Через эту самую реку.

– Что ж… пожалуй, пора.

– Давно пора.

– Тогда что ж.

* * *

Дома было холоднее и темнее, чем на улице, воняло гусятиной, и выдыхал я вдвое дольше, чем вдыхал, лишь бы не наглотаться этой вони. В очаге кучка холодного пепла. С брызгами гусиного жира. В деревне полагают, что мы с Анни чудим, каждый вечер перед сном заливая огонь водой, но я склонен думать, что куда чуднее не опасаться сгореть в собственной постели. Когда потеряешь мать при пожаре, не заснешь, пока не погасишь пламя.

Я зажег две свечи на столе, так веселее, и проверил свои запасы. Последний раз я ел прошлым вечером, когда прикончил гуся. Девятнадцать часов без пищи, а вчерашнее пиршество, редкое в эти дни, пробудило во мне обжору – как известно, чем выше волна, тем ближе дно. Даже кости мои ныли от голода. Кусок хлеба, последнее яблоко, немного молока – я смёл всё, потом взболтал яйцо с остатками молока и выпил залпом. Хотя такая еда меня не воодушевляет. Как подумаешь, сколь замечательная птица могла бы вылупиться из яйца. Оладушек на муке с молоком и с нарезанным яблоком – простое угощение, поджаренное и съеденное с хлебом и жиром, или блин с печеным яблоком и медом, или трепетное облачко яичницы с маслом, беконом и теплым молоком. Грустные мечтания и лишние. На то, чтобы разжечь огонь, времени не было. Да и бекона не было, а если бы и был, с нынешнего утра мой пост требовал отказа от мяса, но – есть мы должны.

Не хватало времени и на то, чтобы пойти в березовую рощу проведать собаку Мэри Грант. Хотя доберись я туда, все равно не знал бы, что делать с этой псиной. Роща в Оукэме всегда была странным местом – деревья, продуваемые ветрами, начинали разговаривать, а тени были совсем уж юркими, шныряли туда-сюда. Летом мы вешали на березы пучки волос, вырванные из лошадиных хвостов, и разноцветные тряпицы – крашеные обрывки мешковины и постельного белья, бархатные обрезки, оставшиеся от платья Сесили Тауншенд цвета ноготков. Тряпицы прогонят злых духов, утверждали некоторые, и хотя сам я не очень верил в такого рода магию, горемычная собака Мэри Грант не выходила у меня из головы, и мне хотелось похоронить ее в более спокойном месте.

Будь моя сестра здесь, я бы спросил ее, как нам поступить с этой собакой, и она бы незамедлительно ответила: так-то и так-то. Странно, что сестры нет рядом и не с кем поговорить, некому вопрос задать. И надо справляться с делами, с которыми прежде справлялась она. Моя ряса, брошенная в углу, ждет не дождется ее умелых рук и горячей воды. Горшок скучает без наших двух ложек, шутливо бившихся за лакомый кусок, – короткие стычки из-за хариуса или плотвы и более упорные бои за кусочек благородной форели. Как так получилось, что всего четыре дня назад со мной были и она, и Ньюман, а теперь ни той ни другого? Печаль давила мне на ребра. Анни, моя сестра, моя единственная родная кровь. Муженек зовет ее Анной, и пусть сама она об этом не говорила, думаю, сестра вышла за него лишь затем, чтобы стать Анной (иных причин ни я, ни она не обнаружили). С полным именем она чувствовала себя взрослой женщиной, а не девочкой, как раньше.