Вокзал в Белграде был разрушен бомбардировкой: австрийские пушки разбили все ближайшие станции, так что мы были принуждены сойти с поезда в Раковице, за шесть миль до города, и ехать дальше на лошадях. Дорога шла по прекрасной плодородной доли не с белыми виллами и фермами в густых цветущих каштанах. Ближе к городу мы въехали на тенистую дорогу огромного парка, где летом фешенебельная публика Белграда показывала свои щегольские экипажи и новые туалеты. Теперь дороги заросли травой, лужайки стояли заброшенные и пыльные. Снарядом пробило летний павильон. Под большими деревьями, до углам лепного фонтана, расположился кавалерийский пикет; была уничтожена теннисная площадка, чтобы дать место двум французским орудиям; французские моряки лежали на траве и весело посматривали на нас.
Наш экипаж повернул налево по дороге, ведущей через реку Саву, как вдруг до нашего слуха донесся далекий глухой гул. Он не был похож ни на что другое в мире – двойной звук, гул большой пушки и пронзительный свист снаряда. Потом ближе, слева, ответило другое большое орудие. Впереди из-за поворота показался парный экипаж, лошади мчались галопом. Из него, поровнявшись с нами, высунулся толстый офицер и крикнул нам:
– Не ездите здесь! Они обстреливают дорогу! Английские батареи отвечают!
Мы повернули и сделали большой круг вправо. Далекая стрельба продолжалась около четверти часа, потом смолкла. Нарастало, приближаясь и наполняя собой весь воздух, какое-то низкое, уверенное жужжание. Вдруг над нашими головами раздался тяжелый, резкий удар взрыва. Мы взглянули наверх. Там, в недостижимой высоте, блестя подобно бледной стрекозе на солнце, парил аэроплан. На его нижних частях были нарисованы красные и синие концентрические круги.
– Француз! – сказал Джонсон.
Аэроплан уже медленно поворачивал к югу и востоку. Позади него, казалось, не больше чем в ста ярдах, медленно рассеивался белый дымок от разорвавшейся шрапнели. Как раз когда мы смотрели, заговорило другое далекое орудие, и снаряды посыпались на него, когда он уже скрылся из наших глаз за деревьями.
Мы взобрались на крутой холм и спустились по другую сторону по узкой, белой, немощеной дороге. Перед нами на высоком плоскогорье, между Дунаем и Савой, расположился Белград, «Белоград» сербов, Белый Город, раньше, когда они впервые сошли с венгерских гор, бывший древним, а теперь один из самых молодых городов в мире. Внизу, у подножия холма, терпеливо стояли на солнце две длинные шеренги австрийских пленных, запыленных от длинного перехода из Раковицы. Два сербских офицера опрашивали их:
– Откуда родом?
– Я серб из Боснии, господине, – отвечал, скаля зубы, пленный.
– Кратти (кроат) с гор.
– Ладно, братцы, – заметил офицер, – нехорошо, что вы деретесь за швабов.
– Ах, – ответил кроат, – мы просили разрешения драться за вас, но нас не отпустили.
Все засмеялись.
– А ты откуда?
– Итальянец из Триеста.
– Чех.
– Я – мадьяр! – проворчал коренастый человек с угрюмым лицом и ненавистью в глазах.
– А ты?
– Я руманиасси (румын), – с гордостью ответил последний.
В нескольких ярдах дальше помещался большой навес, под которым были сложены всякого рода запасы, корм для скота, сено и зерно для нужд армии; здесь на жгучем солнце австрийские пленные потели за работой, нагружая повозки мешками муки; их одежда, руки и лица были осыпаны белой мукой. Часовой с винтовкой с примкнутым штыком ходил перед ними взад и вперед и говорил:
– Хорошо, что мой дед Владислав Венц поселился в Сербии сорок лет назад. Если бы он этого не сделал, я бы грузил теперь муку с этими пленными!