Иногда со стороны востока на гладкой поверхности моря медленно вырастало французское или британское военное судно, ошвартовывалось в доках и чинилось. Тогда город днем и ночью кишел пьяными моряками.

Салоники были чем угодно, но только не нейтральным портом. Кроме расхаживавших по улицам армейских офицеров, каждый день можно было видеть приход английского судна с обмундированием для сербского фронта. Ежедневно в темных горах по направлению к северу исчезали вагоны, нагруженные английскими, французскими и русскими пушками. Мы видели, как английская канонерка в специальном вагоне пустилась в дальнее путешествие к Дунаю. И через этот же порт провозили французские аэропланы с пилотами и механиками; проходил русский и английский флот.

С утра до вечера текли беженцы: политические изгнанники из Константинополя и Смирены; европейцы из Турции; турки, боящиеся великого разгрома, когда падет империя; левантийские греки. Из Лемноса и Тенедоса беженские лодки занесли чуму, захваченную среди индийских войск и распространившуюся в скученных нижних кварталах города. Постоянно можно было наблюдать по улицам скорбные процессии: мужчины, женщины и дети с окровавленными ногами ковыляли возле разбитых повозок, наполненных поломанным домашним скарбом жалкого крестьянского хозяйства; сотни греческих монахов из монастырей Малой Азии, в поношенных черных рясах, в высоких, пожелтевших от пыли скуфьях, с рогами, обмотанными тряпками, и с мешком за плечами. В обшарканных дворах старых мечетей, под колоннадой синих и красных портиков, женщины в покрывалах с черными шалями на головах, тупо смотрели перед собой или тихо плакали о своих мужьях, взятых на войну; дети играли среди заросших травой гробниц хаджи; барахло в скудных узлах кучами валялось по сторонам.


Однажды поздно вечером мы шли по пустынному кварталу доков и складов, такому шумному, оживленному днем. Из одного освещенного окна доносились звуки топота и пения, и мы заглянули туда через грязное оконное стекло.

Это был приморский трактирчик – низкое сводчатое помещение, глинобитный пол, грубые столы и табуреты, горки темных бутылок, пивные бочонки и всего только одна вонючая лампа, шатко висевшая на потолке. За столом сидело восемь мужчин, заунывно тянувших восточную мелодию и отбивавших такт стаканами. Вдруг один увидал наши лица в окне, все замолчали и вскочили. Дверь открылась – протянулись руки и втащили нас внутрь.

– Entrez! Pasen Ustedes! Herein! Herein![4] – кричала вся компания, шумно толкаясь вокруг нас, когда мы вошли в помещение. Коротенький плешивый человек с бородавкой на носу раскачивал, как насос, наши руки вверх и вниз, приговаривая на жаргоне из разных языков:

– Пить, пить! Чего вы хотите, друзья?

– Но мы приглашаем вас… – начал я.

– Это мое заведение! Иностранцы никогда не будут платить в моем заведении! Вина? Пива? Мастики?

– Кто вы? – спрашивали другие. – Французы, англичане? А, американцы! Мой двоюродный брат, его зовут Георгопулос, живет в Калифорнии. Вы его знаете?

Один говорил по-английски, другой – на ломаном французском, третий – по-неаполитански, четвертый – на левантийско-испанском жаргоне, а другие – на ломаном немецком; все говорили по-гречески и на своеобразном наречии средиземных моряков. Война загнала их с четырех сторон Европы в эту темную лачугу в салоникских доках.

– Как это странно, – сказал человек, говоривший по-английски, – мы встретились здесь случайно, никто из нас раньше и понятия не имел о других. И мы все семеро – плотники. Я грек из Кили на Черном море, и он грек, и он, и он – из Эфеса, Эрзерума и Скутари. Этот человек – итальянец, он жил в Алеппо, в Сирии, а этот вот – француз из Смирны. Прошлую ночь мы сидели здесь, и он заглянул в окно, так же как и вы.