Он видел, как немцы выскакивали из траншей, иногда волоча за собой раненых, но чаще просто убегая, видел, как иные из них падали, но в убегающих не стрелял – берег патроны для тех, кого мог встретить. Но – никого так и не встретил. Люди разделались с противником и без него.
И уж потом, пробегая траншеями, он встречал своих и не узнавал их – расширенные яростью зрачки, то закушенные до белизны, то, наоборот, раскрытые, как после погони, рты, безумная чернь под глазами и у крыльев носа. Не было огня, но люди опалились, а может быть, закалились на своем и вражьем внутреннем огне. И многих била крупная нервная дрожь – уходило напряжение.
Пока шли в контратаку, пока дрались – иного ж выхода не было – драться нужно: не ты убьешь, так тебя убьют, – страха не ощущалось. Впрочем, он был, но не стал главным. Главное – убить. А вот теперь, когда кого можно было уже убили и они лежали под ногами, когда все явственней пахло свежей кровью – приторно и муторно, – вот теперь-то, представив, что могло произойти с ними, люди запоздало испугались и за себя, и за то, что они наделали.
Кривоножко сам был близок к этому состоянию и понял и людей, и обстановку. Как и Жилин несколько минут назад, он тоже находился на своей внутренней высоте и с этой высоты увидел то же, что увидел и Жилин: если противник обрушит сейчас артналет – будет плохо… Очень плохо. А комбат, по-видимому, еще не понял обстановки…
Но тут сработали иные центры – ведь за батальон отвечает не только комбат, но и замполит. И Кривоножко отдал приказ, как полноправный заместитель командира:
– Выбросить трупы! Своих – в тыл. Приготовиться к отражению контратаки противника.
Приказ оказался неточным и половинчатым. Ведь атаковали немцы, а наш батальон контратаковал. Но так уж сложилось, что немцы чаще всего словно бы контратаковали. Этим поддерживался боевой наступательный дух. А половинчатым этот приказ оказался потому, что Кривоножко хотел отдать приказ отойти в укрытия, но не решился сделать этого. Он только рассредоточил людей, надеясь и на их выучку, и на боевой инстинкт, – кого как бы подвел к укрытиям, а кого-то увел в тыл – они выносили трупы.
И уж только потом, узнав о смерти комбата, он, ужаснувшись и впервые на войне выругавшись, снял каску, опять выругался, но уже мягче, покаянней – он все-таки привязался к Лысову – и вздохнул: что ж… придется командовать.
И он командовал. Как ни просил командир восьмой роты вернуть взвод, он оставил его восстанавливать траншеи и дзоты седьмой роты, и Чудинов с признательным удивлением поглядывал на Кривоножко – ничего, комиссар, разумно. Разумно…
И уж только тогда, когда позвонили из полка и потребовали от него расследования обстоятельств смерти комбата, он словно вспомнил, кто он такой, и внутренне отстранился от управления батальоном – все равно ж пришлют другого комбата. Политработников на строевую работу посылают редко… Хотя в приказе Верховного говорилось и о таком варианте… Но ведь то приказ, а то традиции…
Глава восьмая
Лысова похоронили там же, где и всех, – на опушке леса, на высотке, с которой открывались далекие и тихие тыловые дали. Когда капитана хотели переодеть в шинель, Жилин сказал:
– Он не любил шинели. Говорил, в ногах путается…
И капитана похоронили в стеганке.
Ночью восстанавливали траншеи, землянки, дзоты. И немцы тоже работали – собирали трупы; выползали на ничейку с длинной веревкой, на конце которой была привязана отточенная «кошка» – якорь. «Кошку» швыряли к трупу, подцепляли его и тащили к себе. Просто и удобно. Потом трупы закладывали в плотные бумажные мешки и на машине отправляли на кладбище. Могилы рыл небольшой экскаватор, три мешка клали один на другой и ставили над ними один березовый крест. Быстро и организованно.