Витос шел подавленный и молчаливый, я догадывался, что неожиданные послабления режима его пугают. Я привык верить его объяснениям, но в меня все больше внедрялось сомнение – не слишком ли черной краской он все рисует? Почему людей, с которыми хотят ни за что ни про что расправиться, надо предварительно ублажать едой посытней и давать подольше подышать свежим воздухом? Витое говорил, что такова тюремная практика во всем мире. Практика была нелогична, я отказывался ее понимать.
Вечером нам принесли ужин – все ту же благословенную чечевицу, правда – пожиже, чем в обед. У меня и у двух наших соседей поднялось настроение. Сытным ужином нас еще никогда не радовали, обычно хватало кружки подслащенного чая и хлеба, сэкономленного в обед.
– Мне кажется, нас не будут наказывать, Ян Карлович, – высказал я свои сомнения. – Зачем тогда большая прогулка и усиленное питание? И, наверное, заранее объявили бы приговор.
– Зато Секирная гора, – возразил он. – Местечко известное. А приговор объявляется, если суд. В прошлом году тем, кого привезли сюда, ничего не объявляли. Вывели в лес – и пули в голову у выкопанной канавы. Это известно от лагерников, которые рыли и заваливали ямы. Суда не было, Сережа, была расправа. И вина у нас есть, не стройте себе иллюзий – работали мы плохо, норм не выполняли…
Я все же продолжал тешить себя иллюзиями. Впервые за несколько лет мой желудок не напоминал о себе голодным бурчанием, не ныл о пище. Меня потянуло в сон, я вытянулся рядом с Витосом. Не знаю, сколько я проспал, но проснулся сразу. И вскочил: произошло что-то ужасное, поэтому сон прервался так внезапно. В камере надрывно храпели двое соседей, Витос сидел на корточках у двери, вдавливая ухо в замочную скважину. Я кинулся к нему, он жестом приказал молчать. Я вернулся на нары, у меня кружилась голова, сердце гулко било в ребра, вдруг стало тошнить. Витос отошел от двери. Он успел привязаться ко мне и понял, что мне плохо.
– Выпейте, Сережа, – сказал он, протягивая кружку, он всегда запасал в ней на ночь немного воды.
– Что случилось? Неужели выводят? – Я говорил с трудом, зубы стучали о кружку.
– Не знаю. Из соседней камеры кого-то позвали.
– В самом деле позвали?
– Плохо слышно… Мне не понравился разговор дежурных. Их двое, один настаивал, что с этим делом надо кончать, а с каким делом – не разобрал. Они о нехорошем говорили…
– Ян Карлович! – горячо сказал я. Дрожь прекратилась, испуг прошел – я снова владел голосом. – Дорогой Ян Карлович, вы же старый чекист! Вы же знали самого Дзержинского! Для вас нет тайн в вашем бывшем учреждении, вы и сейчас в нем, хоть и не в кабинете, а в камере. Почему же вы позволили себе так распуститься? Почему боитесь? Я столько читал о благородстве руководителей Чека… А у вас получается – банда, у которой одни преступления…
Негасимая тюремная лампочка хорошо освещала его лицо. Он жалел меня. Он готов был посмеяться над моей наивностью, но не хотел чрезмерно пугать. На лице его появилась вымученная улыбка.
– Сережа, вы правы, старые чекисты были благородны, я знал их, сам был таким. Но ведь как мы понимали это слово – благородство? Защита революции – вот было наше благородство. И ради этой защиты мы были готовы на все, вы понимаете – на все!.. Вы даже представить себе не можете, что мы могли совершить, если того требовала революция. Ничто не останавливало!.. Победа революции – высшее благо, смысл той нашей жизни!
– Но ведь есть и правда, и справедливость, и совесть, – разве они…
Он презрительно махнул рукой, отбрасывая мои слова, как пущенные в него игрушечные шары.