в костюме с блестками, которого Папа с помощью циркуля превратил в мишень для игры в дартс и сплошь истыкал стрелками. Он утверждал, что от его пения уши вянут, и добавлял, что EDF
[4], слава богу, положила конец этому безобразию; правда, я так и не усек, при чем тут электричество и куда оно положило этот самый конец. Отца временами трудновато было понять. Пол в кухне был заставлен горшками с травами-приправами, но Мамочка, как правило, забывала их поливать, и вокруг нас скапливалось много сена. А иногда ей приходило в голову их полить, и тут уж она воды не жалела. Переполненные горшки протекали, и это было что-то! – пол превращался в болото, а убирать неохота, так мы и жили, пока земля в горшках не отдавала всю лишнюю влагу. Мамзель Негоди очень нравились эти кухонные половодья – «Наверно, они напоминают ей прежнюю жизнь», – говорила Мамочка, – она распускала крылья и раздувала шею, как всегда делают довольные птицы. С потолка, между кастрюлями и сковородками, свисал вяленый свиной окорок, крайне противный на вид, но превосходный на вкус. Когда я уходил в школу, Мамочка готовила множество лакомых блюд, которые отдавала поставщику, а уж он потом доставлял их нам, когда мы садились есть сами или ждали гостей. Для всех едоков, что здесь столовались, наш холодильник был слишком мал, и потому он всегда пустовал. Мамочка приглашала кучу людей и кормила их в любое время суток; это были и друзья дома, и соседи по дому (по крайней мере, те, кто не боялся шума), и бывшие коллеги отца, и консьержка с мужем, и почтальон (если он являлся в подходящее время), и бакалейщик родом из далекого Магриба, который находился в лавочке как раз под нами, а однажды даже какой-то старик в лохмотьях, который жутко вонял, но все равно выглядел крайне довольным. Мамочка была не в ладах с часами, так что иногда я возвращался из школы к полднику, а получал баранье жаркое, а иногда приходилось ждать ужина до глубокой ночи. В таких случаях мы убивали время, танцуя и заглатывая оливку за оливкой. А бывало, мы так много танцевали, что уже и кусок в горло не лез, и тогда Мамочка начинала плакать среди ночи, чтобы я увидел, как она расстроена, и «поклевывала» меня, крепко обнимая, проливая горькие слезы и дыша мне в лицо запахом коктейля. Вот такая она была, моя мать, и это было очень даже прекрасно. А гости громко хохотали, но, бывало, вдоволь насмеявшись, до того уставали, что падали на мои свободные кровати и засыпали. А поутру их будили крики Мамзель Негоди, которая не слишком-то одобряла поздние вставания. Когда гости ночевали у меня, я спал на большой кровати и, просыпаясь, видел, как они лежат в моих детских кроватках, скорчившись в три погибели, и это зрелище меня всегда здорово веселило.
Трижды в неделю мы принимали особого гостя – Сенатора. Сенатор приезжал из своего центрального департамента, чтобы позаседать в своем дворце[5]. Папа нежно величал его Мусором. Я так никогда и не узнал доподлинно, где они познакомились, – варианты менялись при каждом коктейле, – но веселились они вовсю. У Мусора было на голове «каре». Не такое каре, какое носят девушки, а короткая стрижка ежиком, только с прямыми углами, – в общем, эдакое квадратное каре; оно интересно смотрелось над его круглой багровой физиономией, разделенной надвое элегантной ниточкой усов и украшенной очочками в тонкой стальной оправе. Дужки очков каким-то чудом держались на его странных ушах, напоминавших хвосты креветок. Мне он объяснил, что они напоминают хвосты креветок из-за регби. Я не очень-то понял почему, но зато про себя решил, что Папин «жим-тоник» куда менее опасный вид спорта, чем это самое регби, по крайней мере для ушей. И цветом, и размером, и формой раздавленного хряща эти уши здорово походили на пару креветок – да-да, именно на них, и тут уж ничего не поделаешь, оставалось только его пожалеть. Когда он смеялся, у него сотрясалось все тело, а поскольку смеялся он постоянно, то и плечи его тряслись постоянно. Говорил он громким голосом, хрипучим, как старый транзистор. И всегда при нем была огромная сигара, которую он никогда не курил. Приходя к нам, он держал ее в руке или в зубах, а уходя, прятал в свой портсигар. И еще с порога начинал кричать: