Деды знали, что делали, знали, что с любым командиром можно поцапаться, и если не переступать отмеренных линий границ, если не хамить сверх меры, не доводить его вызывающим поведением, до конфликта дело не дойдет. Надо только очень четко знать, когда остановиться. Шарагин покосился на раздетых до трусов Панасюка, Титова и Прохорова, второй раз обвел взглядом, когда шел по нужде, а когда возвращался, те уже одевались. Поняли намек взводного.
Привели себя в порядок и пошли гонять молодых, потому что больше занятий для них в этот день не нашлось.
Панасюк тоже гонял молодых, но больше для порядка, «шоб дисциплина не хромала», вовсе не как его дружки – лишь бы подурачиться да поиздеваться над молодняком. Охотно перенял Панасюк у взводного отдельные манеры и выражения. Копируя Шарагина, обращался он к чижам и черпакам на «вы», однако с чувством дедовского верховодства; на боевых погонял сослуживцев, повторяя опять же заимствованную у своего командира фразу: «Солдат сначала идет столько, сколько может, а потом еще столько, сколько нужно». За упрямство и упорство получил Панасюк соответствующее прозвище «горный тормоз коммунизма». На боевой машине десанта стоит так называемый горный тормоз с защелкой, поставил – двигатель реветь будет, а машина с места не сдвинется.
Так и Панасюк тоже умел «не двигаться с места» и из-за этого упрямства потерял в первые месяцы службы, еще в учебке, передний зуб – не испугался грозных стариков, в драку полез, накостылял, кому следовало.
От раскаленного солнца и безделья люди на горке кисли, делались вялыми и глупыми. Камни жгли – ни присесть, ни прислониться. При такой жаре у любого человека мысли летят вразброс. Кажется, что жара, даже в тени, высасывает из человек вместе с потом все соки, бросает его в бредовый, тягостный сон, от которого с трудом освобождаешься – очумевший от духоты, со слюнями на губах, с чугунно-квадратной головой, задуренный миазмами сновидений.
…Во сне Шарагина шатало, и хотя мыслил он трезво, цельно, координация полностью нарушилась: все выбегали строиться, пьяный безуспешно натягивал носки. Носки были почему-то на два размера меньше, и пятка от этого не налезала; он прыгал на одной босой ноге, не удерживал равновесие и заваливался назад, хорошо еще, что койка стояла за спиной, не ударился… Потом сквозь тончайшую, как тюль на окне, пелену сна фиксировал Олег отдаленные голоса солдатни: «сдрейфил, салабон!.. обхезался, чадо, когда обстрел начался!..», «всего в пяти метрах ебнул эрэс, и, прикинь, ни один осколок не попал в нас…», «я сразу троих духов положил», «лучше уж я в чужое дерьмо вляпаюсь, чем на тот склон пойду, у нас уже был один такой мудак, в натуре, отправился грифилечек выдавливать в поле… жопу его нашли метров за двадцать, хэ-хэ-хэ…», «помнишь прапорщика Косякевича, помнишь, как он корчился, это самое, ну, зажали нас тогда духи в ущелье, и из ДШК как… Косякевич и словил пулю в живот… санинструктор перевязывал его, но мы-то знали, что старшине кранты!», «…смерть, в натуре, она всегда бабахает неожиданно…» А еще слышал сквозь сон Олег, как сетуют солдаты на наряды, на паек хреновый, что «вечно приходится за свои чеки хавку докупать». Проклинала солдатня последними словами и неуемное афганское солнце.
В конце концов не выдержал Шарагин эту монотонную и тупую болтовню, мешавшую ему спать, и коротким, понятным окриком оборвал разговоры солдат, выпил воды из фляги и отвернулся в надежде заснуть, чтобы скоротать время до ужина.
На смену одним голосам приходили другие, и отвлекали звуки эти от сна, да и не хотел Шарагин спать, мысли различные пробегали в лейтенантской голове Шарагина.